— Ты погляди, — продолжала Маруся, — вот так ее в карман положить можно, а так раз — и водку пить!
— Смотри ты, — равнодушно заметил Федосеев.
— Ты бери, бери, мне еще дадут, — настойчиво сказала Маруся. — Бери, попьешь водки когда-нибудь, друзьям своим покажешь.
И старик Федосеев, кивнув, равнодушно опустил редкую дорогую вещь в необъятный карман, где кроме махорочной трухи наверняка лежало много еще таких же чудесных вещей, содержащих чужие души, и каждая душа была в этом кармане в совершенной безопасности. Может быть, в этом и заключается тайна долгой жизни летчика Потанина, который не погиб даже тогда, когда все его товарищи и большая часть инструкторов погибли еще до войны, все из-за разных случайностей, в разных полетах, а он прошел войну и умер в безвестности, когда у страны уже были совсем другие герои. Аркадий сам ушел от Маруси спустя два года к редакторше своей новой книжки, а Маруся вышла замуж за врача и умерла в эвакуации от туберкулеза. Светланка же выросла большая и никогда ничего про красный стакан не узнала.
Когда Маруся пришла домой, Аркадия со Светланой еще не было. Ключ висел на гвозде у двери. Маруся встревожилась. Черт его знает, куда он, больной, потащил ребенка. Ей невыносимо было сидеть в пустом доме, который медленно мерк и остывал после жаркого дня, и не хотелось палить керосин. Она влезла по приставной лестнице на крышу, где лежала давеча сколоченная Аркадием вертушка. Сколотить сколотил, а прибить не успел, она их со Светланой согнала с крыши. Молоток и два гвоздя по-прежнему лежали тут же. Надо было что-то сделать, чтобы они скорей вернулись, и Маруся, сама себя ругая, стала приколачивать вертушку. И ровно в момент, когда вертушка затрещала под ветром, на повороте дороги показались уже едва различимые в сумерках Аркадий со Светланой.
Светлана первой увидела мать на крыше и побежала к ней с писком. Маруся толком не разглядела, что у нее было в руках, и только потом обнаружила, что Светлана тащит явно блохастого котенка, подобранного бог знает где.
— Мы тебя простили! — пищала она. У них всегда все было продумано. Маруся не успела начать ругать их за котенка, а они уже простили ее, и теперь она опять выходила одна против них двоих, и притом виноватая.
— Признавайтесь, где вы были, пыльные люди, — сказала Маруся устало.
— Мы тебе принесли средство, — сказал Аркадий. — Важное средство. Оно сделает так, что мыши не будут больше бить посуду. Ведь это мыши, да?
— И склеить можно! — заорала Светлана, действительно убежденная, что склеить можно все.
Аркадий подошел к Марусе ближе и стал долго смотреть таким особенным писательским взглядом, какого она терпеть не могла. Взгляд этот как бы говорил ей, что за этот день, проведенный врозь, они что-то важное поняли, и все у них теперь пойдет замечательно. Для рассказа, который он собирался написать, все, может быть, так и было, но не в жизни. Но она не стала ему ничего объяснять, улыбнулась в ответ и стала стелить постель.
— Ну вот, — сказал Аркадий, беря на руки Светланку. — И жизнь, товарищи, была совсем хорошая.
Но понимал: не совсем, далеко не совсем.
Впрочем, рассказ он уже придумал.
Глава первая
Прыжок
1
Все началось — или кончилось — 20 июня 1937 года, когда упала Люба Лондон. Так показалось Бровману два года спустя, и он достал дневник, чтобы перечитать все про этот день.
В семь утра за ним приехал редакционный шофер Спасский, и они рванули на Люберецкий аэродром. Небо было промытое, улицы пустые, настроение прекрасное. Испортили им это настроение, когда не пропустили на Рязанское шоссе. Шоссе перегораживал грузовик, и постовой всех разворачивал. Бровман понял, что придется махать удостоверением. Он этого не любил.
— Товарищ, — сказал Бровман уважительно, однако без просительности. — Мы едем на затяжной прыжок, «Известия».
— Все понимаю, товарищ. Розыскное мероприятие.
— Но нам в номер писать про это. Мы не можем опоздать.
— Никто не опоздает. В объезд попадете.
— Пока будем объезжать, они уж прыгнут, — сказал Бровман уныло. Он понял, что ничего не добьется.
— Никто не прыгнет, проезд всем закрыт. Дольше разговаривать будем.
Бровман никогда не спорил с милицией и только со злости хлопнул автомобильной дверцей.
— Обломись, — сказал он Спасскому. — Ищи объезд.
— А тут чего?
— Не знаю. Серьезное что-то. Не говорят.
— Шпиона ловят, — предположил Спасский и развернулся.
Долго они ныряли по каким-то ему одному ведомым закоулкам, вырвались в дачную местность, проехали мимо большого пруда, петляли, поднимая клубы пыли, и проезжали дачные улицы. На дачах, несмотря на ранний час, старухи уже копались в грядках, мелькнул гамак с солидным мужчиной, девушка в купальнике ловила раннее солнце. Никому из них Бровман не завидовал: они и не знали, что люди едут на историческое событие. Наконец выехали на относительно ровную грунтовку и подкатили к аэродрому с неожиданной стороны.
— Ты откуда этот маршрут знаешь? — спросил Бровман.
— Жили мы тут недалеко в деревне в прошлом году. Летом тоже.
Они успели, никого из газет еще не было, только «Союзкинохроника» расставляла аппаратуру. Бровман, как всегда, боялся, что правдисты приедут раньше, хотя писать всем предстояло об одном и том же, — но мало ли. Машбица не было. Минут через двадцать подъехали начальник летного отдела Осоавиахима Буров, неприятный, заносчивый и грубый, испытатель Сергеев и с ними в машине Машбиц. На Бровмана он смотрел пренебрежительно, прокатился с начальством, примазался. Он и теперь шел за Буровым, прислушиваясь искательно. «Черт его знает что такое», — сказал Буров. Их тоже развернули, почему — никто не сказал. Вероятно, что-нибудь исключительное.
Еще через десять минут приехали Лондон с Ивашовой, и Бровман был вознагражден: Люба ему помахала. Он с ней за неделю до прыжка, когда не было еще разрешения от наркома, сговаривался вместе писать письмо Сталину. Год назад, когда вожди посещали аэроклуб, Люба дала обещание прыгнуть с затяжкой в шестьдесят секунд, перекрыв мировой рекорд, и сегодня должна была выполнить обещание. Писать, уверяла она, ей гораздо трудней, чем прыгать. «Лёва, вы напишете мне, да?» Книгу свою «Записки парашютистки» она через пень-колоду, после долгих отнекиваний, наговорила Исаеву, постоянно приговаривая: «Да кому интересно?» И действительно вышло неинтересно, потому что главное она переживала в полете, а про это никто рассказать не мог. «Я больше всего люблю, когда запахи появляются. Летишь — там запахов нет. А когда уже дернешь кольцо, уже ясно, что хорошо все, — тогда метров за двести начинают наплывать: цветы, трава. И уже вокруг воздух теплый». Про ощущения в затяжном прыжке, говорила она, рассказать нельзя, но при этом в полете она действовала четко, как машина. Вообще, в Любе мало было романтики. У них с Булыгиной были свои поклонники, сырихи, как у Лемешева с Козловским: удивительна эта парность во всем. Булыгина — та была вся огонь и непосредственность. Когда Ворошилов награждал парашютистов — расспрашивал, показав глубокое знание предмета: как крепить секундомер? как не дернуть кольцо инстинктивно сразу после прыжка? как избежать штопора? Булыгина, чернявая, стремительная, щебетала про чувство полета и рассказывала, мило смеясь и рассчитывая на такой же милый смех, что сама себя сразу после прыжка левой рукой за правую хватает, вот правда, товарищи! Сразу влюбленные улыбки. Лондон, прямая, основательная, рассказывала о личной методике: как же не войти в штопор? В затяжке — обязательно войдешь. Я когда прыгну, первые десять секунд лечу прямо, ноги сжаты. Потом начинает крутить — ну, я кручу в обратную, но это не всегда возможно. Тогда разводишь ноги и резко выбрасываешь левую руку, а правая — на вытяжном кольце. Несложно, в общем. Главное, чтобы спокойно. Вожди слушали, кивали, и видно было, что Булыгина им нравится больше. А летчики любили Лондон: академик девка, сказал Машевский, который летал с ней на планере.
Дружила она только с Тамарой Ивашовой, самой тихой и долговязой, выше иных мужчин, во всем парашютном отряде; о чем уж они там меж собой говорили, Бровман не мог представить. Было у них взаимопонимание без слов, и потому им так удавались синхронные прыжки, от которых столько восторгов выслушали при поездке наших в Румынию. Король Кароль вручал им тогда знак доблести.
Ивашова и сейчас молчала, а Лондон строго ответила кинохронике: у нее это пятидесятая затяжка, круглое число, долго непонятно было, дадут ли разрешение, но в шесть утра синоптики сказали — да. Волнения перед прыжком давно нет, одно волнение — не перетянуть. «Я на первом еще прыжке затянула, ждала двадцать одну вместо пятнадцати. Тут надо на семистах раскрыться, ниже опасно». «На тысяче!» — веско сказал Буров. Ему лично Ворошилов сказал: за каждую из этих девочек отвечаешь головой, и погрозил пальцем.
Бровман подошел поздороваться и напомнить, что им вместе писать. «Мы сегодня хорошо прыгнем, увидите, — сказала Люба. — Небо видите какое? Я прямо счастливая с утра. Только вы как будете писать, не пишите „Лондон“. Миша обижается, он хороший у меня. Напишите Лондон-Ефимова». «Даже могу его фото вместо вашего», — пошутил Бровман. Миша ее был ничем не примечательный, тихий мальчик, она подобрала его в музыкальном техникуме, где занималась серьезно и безнадежно: любовь к музыке была большая, способностей ноль. Люба запрещала ему приезжать на аэродром.