Письма русского путешественника

Как я не встретился с Бродским

Слава богу, что не встретился. Теперь у меня нет соблазна опубликовать в газете «Сегодня» мемуар следующего содержания: «Иосиф долго бродил со мной по Венеции (Нью-Йорку), купил мне — на свои деньги! — две чашечки кофе, а на прощание сказал: “В России, Дима, три поэта: Рейн, Кушнер и вы”. И, потирая руки, засмеялся, довольный».

В России не было поэта, который не мечтал бы встретиться с Бродским, вне зависимости от своей любви или нелюбви к нему. За право ввернуть: «А тут-то Бродский мне и говорит…» многие продали бы если не душу, то почку. Нобелиат счастливо сочетал умение писать замечательные стихи и попутно устраивать промоушн, так что его похвала одинаково много значила и для карьеры, и с точки зрения гамбургского счёта.

(Одна девочка, посетившая Нью-Йорк, услыхала, что Бродский часто бывает в ресторане «Самовар» и даже является его пайщиком. Она дневала и ночевала в этом ресторане, но Бродского там не приметила. Вернувшись, пожаловалась мне. «А помнишь, там в углу такой стоял? — спросил я. — Такой рыжий, лысеющий, с полотенцем через руку?» — «Ну». — «Так это он и был». Она чуть не расплакалась.)

Ему, по-моему, как-то не везло на визитёров из России. Берёт, например, интервью Дмитрий Ратышевский из «Московских новостей». Бродский его спрашивает: вы Шестова читали? Не читал, отвечает Радышевский. А зря. Обязательно прочтите «На весах беспочвенности». Цитирую по Радышевскому.

Не мог Бродский такого сказать. Даже в порядке издевательства не мог, потому что контаминировать названия двух шестовских книг «Апофеоз беспочвенности» и «На весах Иова» — не смешно. И вообще — встретишь иной раз в московской квартире фотографию, где хозяин стоит близ Бродского, иногда несколько по-отечески над ним возвышаясь (Бродский был среднего роста), — ну мэтру-то всё равно, он и сам иногда ощущал себя, кажется, статуей, а статуя не отвечает за фотографирующегося с нею туриста, у неё и выражение лица специальное припасено, такое несколько устало милосердное. Но этот-то хрен что тут делает! Меня, меня в кадр, я, может быть, нашёл бы слова, чтобы сказать этому лысеющему человеку, сколь много он для меня значит — именно тем, что я всю жизнь стараюсь на него не походить!

Я очень мечтал повидать Бродского. Было ужасно интересно поглядеть, какой он в нормальном общении, потому что — не считать же, в самом деле, нормальным общением всякие бросания ягод друг другу в рот во время его венецианских телепрогулок с Рейном! Меня вообще очень раздражает Рейн, который сегодня, кажется, даже на вопрос: «Который час?» отвечает: «Как сказал мне однажды Иосиф, без четверти пять».

Вообще наслышан я был достаточно. Рассказывали, что на одном парижском вечере Бродского к нему разлетелся кто-то из восторженных, совсем ещё свеженьких эмигрантов: надо же, только что эмигрировал, и тут Бродский. Эмигрант подошёл и сказал: «Иосиф Александрович, у меня нет денег на вашу книжку (продававшуюся тут же), вы мне не распишетесь вот тут в блокнотике?» Бродский, говорят, рассвирепел и очень резко ответил: «Раз у вас нет денег, то и нечего ходить на мои вечера…» Честно говоря, я не очень в это верю, может, его просто достал определённый тип поклонников — брадатыя юноши бледныя со взорами горящими и стебельковыми шеями.

Другие, наоборот, рассказывали, какой он бывал нежный и гостеприимный. Однажды Бродского живьём видел чудесный прозаик Александр Мелихов, которого я за эту устную новеллу ещё больше зауважал: стоит Мелихов на какой-то скандинавской книжной ярмарке, и тут идёт Бродский. Все тут же к нему побежали со своими сочинениями, стали писать автографы, и у Бродского в руках образовалась изрядная кипа литературы, которую он не знал, куда девать. Он улыбался хорошо отработанной для таких случаев деликатной улыбкой и всё пристраивал куда-то эту кипу (мысленно давно определённую им в корзину), в душе, вероятно, горячо посылая всех окружающих, так что Мелихов это почувствовал и не тронулся с места. Бродский приметил единственного русского автора, не подбежавшего под благословение, и посмотрел на него долгим заинтересованным взглядом. Вообще же вспоминающие о своих встречах с Бродским сильно напоминают мне детей, примазывавшихся к славе без вести пропавшего Тома Сойера, — тот эпизод, когда один мальчик, решительно не помня ничего оригинального, только и смог выдавить: «А меня Том Сойер однажды здорово поколотил», — но это могли о себе сказать почти все присутствующие…

Тем не менее слаб человек, и когда я в 1994 году оказался в Америке, у меня была подспудная, постыдная и несбыточная мечта хоть издали поглядеть на человека, написавшего «Я не знал, что существую, пока ты была со мною». У меня было поручение к замечательному нью-йоркскому литератору и журналисту Петру Вайлю, который в сноске к какой-то своей статье однажды меня упомянул, и это выглядело достаточным основанием просить его устроить меня на кратковременный погляд к мэтру.

Вайль при моем первом звонке не выказал никакого восторга, и вообще я его, кажется, разбудил, так что я, в свою очередь, очень сухо рассказал про поручение и условился о встрече через неделю. Конечно, мы, идиоты, все сплошь уверены, что соотечественники там жаждут увидеть в нашем лице живой привет с Родины; должно пройти много времени, прежде чем мы поймём, что в США любое напоминание о Родине способно надолго испортить настроение цивилизованному человеку. Как бы то ни было, через неделю Вайль со мной встретился в маленькой кофейне неподалёку от нашей гостиницы, и я стал деликатно к нему подъезжать насчёт Бродского.

— А что Бродский, — небрежно сказал я, — он не собирается книгу выпускать?

— Собирается, очень много нового написал, — сказал Вайль. — И стихи замечательные, совсем не похожие на то, что было. Вот недавно он мне читал…

При этих словах Вайль вырос в моих глазах как минимум на полголовы.

— А он вообще… принимает хоть кого-нибудь?

— Он очень открытый человек, с ним вполне можно встретиться.

— А если, допустим, книжку стихов ему передать?

— Можно и книжку. Он обычно просматривает почти всё, что ему присылают.

— А правду говорят, что он очень «опускает» собеседника… в смысле резок, непредсказуем и всё такое?

— Да нет, я думаю, всё будет нормально. Вот он скоро, может быть, ко мне в гости придёт, я вас приглашу, и вы познакомитесь.

Эта перспектива ослепила меня на три дня. Панически боясь навязываться Вайлю, я честно осуществлял программу CIA — со всеми её прелестями вроде посещения штабов партий, выездов на дом к отставным политикам и других чрезвычайно усладительных мероприятий, но мозг мой уже работал в заданном направлении. К тому же экскурсовод, катавший нас по Нью-Йорку, с уважением показал бывший дом Бродского в Сохо — «правда, теперь он отсюда переехал, но долго жил здесь, это самый старомодный и интеллектуальный квартал», — и в голове моей против воли зазвучало «Он здесь бывал: ещё не в галифе…»

Представлял я себе примерно три варианта. Первый, оптимальный. Вайль меня приглашает, тут входит Бродский, все сдержанно ахают, и посиделки одним махом переводятся в иной регистр… Идёт общий разговор, потом Бродский читает что-то новое, а потом добрый Вайль говорит: «Ну а теперь пусть Быков почитает что-нибудь одно». А мне больше одного и не надо, у меня счастья полные штаны, я «что-нибудь» читаю, Бродский дружелюбно улыбается, говорит — «недурно, недурно», добавляя, в своей манере, несколько теоретических соображений о поэте как орудии языка, не забывая своих излюбленных оборотов вроде «в чрезвычайно значительной степени». Я на крыльях несусь в свой «Шератон Манхэттен», сжимая потными руками надписанную мне «Уранию» — что-нибудь вроде «на память от автора». Место в русской литературе обеспечено.

Вариант второй, чудовищный. Бродский не в ду-хе. Я читаю, он разносит, а я, что самое ужасное, в своей обычной манере реагировать на критику, киваю, улыбаюсь и покорно соглашаюсь. Умри, Денис, лучше не пиши.

Вариант третий, самый отвратительный: общий разговор, я сижу чужим на празднике жизни, потом мне из деликатности предлагается почитать, я читаю, стараясь не смотреть на присутствующих, возникает короткая пауза, после чего разговор возобновляется, а меня как бы и нет. Я иду в «Шератон Манхэттен», а после девяти ноль-ноль пи эм в Нью-Йорке купить выпивку большая проблема… Почему-то именно этот факт заранее приводил меня в полное отчаяние.

Самое грустное в третьем варианте, думал я, то, что после этого я уже никогда не смогу заставить себя хорошо относиться к стихам Бродского, потому что, повторяю, слаб человек — и, храня объективное молчание, в душе всегда буду присоединяться к хору утверждающих, что рыжий исписался и что вообще его как поэта больше нет, а может, и не было, что он скучный, холодный, вместо метафор у него дефиниции, а вместо эмоций — констатации. (В своё оправдание могу только заметить, что Бродский высоко ценил Набокова ровно до того момента, когда сам Набоков где-то не слишком восторженно о нём отозвался, — и с тех пор Бродский везде, где мог, побивал Набокова Платоновым, который уж точно ничего плохого не мог сказать о его стихах; а Саша Соколов, которого Набоков как раз похвалил, вызывал у Иосифа Александровича стойкую антипатию.)