В «Илиаде» плохо одно — она длинна. Пушкин — категорический противник длинных текстов, и поэтому он приходит к гениальному решению. Кстати, оговариваю, что из 29 длинных баллад, сочиненных Мериме, он взял именно небольшие фрагменты, только половину, иногда четверть. Ведь по одному осколку амфоры ее можно додумать целиком. Все песни Пушкина в «Песнях западных славян» — это фрагменты, которые начинаются очень резко, стартуют и стремительно разгоняются и потом так же резко и внезапно обрываются. Это клочья каких-то роскошных утраченных одежд, это обломки, осколки самоцветов, и в этом принципиальное пушкинское решение.

Настоящий эпос нашего времени должен состоять из фрагментов. Пушкин впервые это открыл в 1833 году, а последователи его додумались до этого сто семьдесят, а то и двести лет спустя. И вот эта пушкинская идея — создать не цикл баллад или былин, а цикл фрагментов — лучше всего соответствует его стремительному темпераменту, его почерку, его дару, который все время летит. В мире его доминируют не существительные, не прилагательные, а глаголы. Это сплошное сквозное движение. Это первая отличительная черта пушкинских «Песен».

Вторая отличительная черта — то, что, формально оставаясь поэзией, этот цикл близок к прозе и ищет в области прозы. Описаний ноль, очень много действия, диалогов практически нет, иногда есть внутренний монолог. Невероятная плотность повествования, минимум эпитетов, всё работает на сюжет. Вещи, о которых идет речь, в поэзии традиционно не описываются, например, когда дети смотрят на труп убитой матери, как волк на козу, и собираются кровь из него пить.

Вообще говоря, поэзия может выдержать довольно многое. Когда Некрасов пишет «Ноги опухли, колтун в волосах», то мы как-то проглатываем и это. Маяковский еще дальше пошел в расширении тематических границ, договорился до того, что потомки вспомнят его, «роясь / в сегодняшнем / окаменевшем говне, <…> где блядь с хулиганом / да сифилис». То есть, как сказал Брюсов, в поэзию на законных основаниях вошли вульгаризмы. Но для того, чтобы освоить фабулу, — не грязь, не ужас, а именно фабулу напряжения, — оказывается, нужно искать какой-то синтез.

Пушкин сам, глядя на упражнения Жуковского в этой области, взял у него первую строчку:


Послушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в мысль, что, если это проза,
Да и дурная…

Значит, нужно что-то другое, что позволит прозе и поэзии органически слиться. Жуковский сделал для этого довольно много, пытаясь русскую былину пересказать гекзаметром, пытаясь найти новый размер для «Ундины». Но у Жуковского получалось водянисто. Жуковский — не поэт фабульной динамики. У него очень редко получаются увлекательные сюжеты, как в «Лесном царе» («Кто скачет, кто мчится под хладною мглой…»).

Более удачные опыты, как ни странно будет звучать это имя в данном контексте, были у Андрея Белого. Страшная густопись Белого, плотность и ритмизация прозы — все это позволяет достичь какого-то синтеза. Хотим мы или не хотим, но роман «Петербург» мы не забудем.

Другое дело — когда не стихи прозаизируются, а проза приобретает некоторые черты стиха. Это жанр стихотворений в прозе, который Пушкин полюбил бы, если бы дожил. Жанр, к которому он подошел вплотную, потому что некоторые его незаконченные прозаические фрагменты, например «Часто думал я об этом ужасном семейственном романе…», и не должны быть закончены. Этот фрагмент — стихотворение в прозе. А Пушкин очень этим мучился и считал своей бедой.


Ночь светла; в небесном поле
Ходит Веспер золотой.
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой.

Три раза русская поэзия пыталась дописать эту историю, удачнее всех сделал Ходасевич. А оказывается, совершенно не обязательно это делать, это жанр принципиально фрагментированный.

Как совершенно справедливо указывает Цявловская, «Гузла», весь цикл Мериме есть первый опыт европейских стихотворений в прозе, прозаические переводы с несуществующих оригиналов.

В первую очередь это фрагментарность, неоконченность, обилие оборванных связей. Во вторую очередь, конечно, рефрен. Повторяющийся, назойливый рефрен. У Мериме он повторяется каждые две строки. Пушкин в «Похоронной песне Иакинфа Маглановича» оставил его только в начале, середине и конце.

...

Прощай, прощай, добрый путь! Нынче ночью — полнолуние, дорогу хорошо видно. Добрый путь!

Лучше пуля, чем лихорадка. Вольным ты жил, вольным и умер. Сын твой Иво отомстил за тебя; пятеро пали от его руки.

Гнали мы их от Чаплиссы до самой равнины. Ни один не смог оглянуться, чтоб еще раз увидеть нас.

Прощай, прощай, добрый путь! Нынче ночью — полнолуние. Дорогу хорошо видно. Добрый путь!

Передай моему отцу, что я в добром здоровье и рана давно не болит. Елена, моя жена, родила мальчика.

Я его назвал Владин, по имени деда. Когда он вырастет, я научу его стрелять из ружья, научу быть храбрецом.

Старшую дочь мою умыкнул Хрузич. Носит она под сердцем уже шестой месяц. Надеюсь, дочка мне родит красивого сильного внука.

Тварк оставил родину, ушел в море. Нет от него известий; может, повстречаешь его там, куда ты уходишь.

Сабля твоя с тобою, трубка набита табаком, на тебе плащ из козьей шерсти. Что еще нужно в долгий путь туда, где не страшны ни холод, ни голод?

Прощай, прощай, добрый путь! Нынче ночью — полнолуние, дорогу хорошо видно. Добрый путь!

Это же шедевр абсолютный. И Пушкин сделал лучше, чем Мериме, потому что у него наличествуют три приметы поэтического текста. Третья примета, которая обязательно должна наличествовать, — разноплановость, сочетание в пределах одного текста абсолютно разных уровней, в данном случае бытового и загробного. С одной стороны, абсолютно бытовые реалии: «Тварк ушел в море», «дочь носит шестой месяц», «рана у меня зажила». А с другой — отчет мертвому, сочетание бытового плана с загробным. Это работает с колоссальной силой. Это делает прозу стихотворением.

И еще одна вещь, тоже очень важная, тематическая. Когда-то Пастернак сказал, что думает «о смерти и неотступно творит этим жизнь». Но в том-то и дело, что смерть, особенно загробность, провожание мертвого, — это поэтическая тема. Проза с этим не справляется. Я знаю две попытки с помощью рефренов осуществить в прозе контакт с умершим. Это «Клара Милич» Тургенева и это «да святится имя Твое» — у Куприна в «Гранатовом браслете». И может быть, это единственные в «Гранатовом браслете» десять — двадцать строк, которые можно читать без мучительного чувства неловкости за автора. Можно добавить третий пример из литературы, например сцену прощания Лары с Живаго. Но в принципе проза очень редко достигает такого контакта. А вот прозо-поэтический синтез с этим может сладить. И попытка Пушкина нащупать жанр стихотворения в прозе — это попытка гениальная.

Но это все формальная сторона дела, перейдем к содержательной.

«Песни западных славян» играют в творчестве Пушкина двоякую роль. Роль страшную. С одной стороны, это нравственное завещание его славянам вообще и русскому народу в частности. С другой стороны, еще более страшной, — это пророчество о собственной судьбе. Но сначала о том, почему «Песни западных славян» стали основой пушкинского этического кодекса.

Почему Пушкин берется за фольклорную стилизацию? Пушкин попался на стилизацию Мериме. И не он один. Попался и Мицкевич. А с какой целью Мериме затеял свою стилизацию? По его словам, чтобы заработать на путешествие по Балканам. На самом деле Мериме тоже нащупывает новую территорию для искусства и впервые приносит Балканы на блюдце в русскую, в европейскую литературу. Потом будет «Дракула» Брэма Стокера, потом будут разнообразные стилизации про вампиров и упырей, «Семья вурдалака», например, Алексея Толстого. Но первым, кто заинтересовался по-настоящему фольклором Балкан и претворил его в высокую поэзию, был Мериме.

Вук Караджич собрал некоторые сербские песни, выпустил первый том в 1827 году; этот том есть в библиотеке Пушкина, он «Сестру и братьев» оттуда взял. Да, есть некоторые записи на сербском языке. Есть некоторые легенды, но писателей нет еще. Иво Андрич еще не родился. Балканский миф, удивительный по своей наполненности, живучести, самоироничности, еще не создан. Мериме первый, кто сделал из Балкан литературу. Запад Европы, а точнее, западное славянство удивительным образом сочетает в себе славянские черты (доброту, широту души, некоторую безалаберность, некоторый алкоголизм) и западный кодекс чести. В нем огромное количество табу, запретов, предписаний, очень строгая, очень кристаллическая жизнь, очень кровавая. Умирать — это профессия, убивать — это удовольствие. Очень жесткий кодекс.

Пушкин заповедал, завещал славянам западное славянство, западные черты в сочетании со славянскими в фольклоре. Потому что этот фольклор, в отличие от бесконечно длинных песен русской равнины, — фольклор действенный, балладный, живой.

Фабульных балладных народных песен очень мало на русском Востоке, а уж на русской средней равнине, в русской средней полосе, их почти нет. Иногда это мрачное предсказание: