Чтение этой книги душевного покоя не доставит, но сделает вас в каком-то смысле крепкими, очень выносливыми людьми. Инициация такого рода бывает нужна именно потому, что человек бо́льшую часть жизни вынужден противостоять чему-то. И для убеждения в неизбежности такого противостояния исповедь Аввакума, «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное», — идеальная книга.

Михайло Ломоносов

«Вечернее размышление о Божием величестве»

Сего 1743 года апреля 26 дня пред полуднем он, Ломоносов… приходил в ту палату, где профессоры для конференций заседают и в которой в то время находился профессор Винсгейм, и при нем были канцеляристы. Ломоносов, не поздравивши никого (то есть не поздоровавшись. — Д.Б.) и не скинув шляпы, мимо них прошел в Географический департамент, где рисуют ландкарты, а идучи мимо профессорского стола, ругаясь оному профессору, остановился и весьма неприличным образом обесчестил и крайне поносный знак самым подлым и бесстыдным образом руками против них сделав… <…> Сверх того, грозил он профессору Винсгейму, ругая его всякою скверною бранью, что он ему зубы поправит, а советника Шумахера называл вором» (из жалобы профессоров в Следственную комиссию от 6 мая 1743 года) [См.: Лебедев Е. Ломоносов. М.: Молодая гвардия, 1990. (ЖЗЛ).].

Иван Данилович Шумахер — секретарь медицинской канцелярии, директор Петербургской библиотеки Академии наук. Поскольку в это время в Академии работала следственная комиссия, которая разбирала злоупотребления Шумахера, этому делу был дан ход, но все стрелки перевели на хулигана Ломоносова. Ломоносов был наказан: получил восемь месяцев ареста, был лишен доступа к своей лаборатории и от нечего делать стал писать стихи. Стихов он до этого написал уже довольно много, но здесь его досуг был не ограничен, и он сначала гениально перевел 143-й псалом «Меня объял чужой народ…», а затем, главное — сочинил «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния» — вероятно, лучшее русское стихотворение восемнадцатого века. Даже на фоне Сумарокова, Державина и Тредиаковского, основоположника русского стиха, ничего более энергичного, таинственного, восторженного, чем эта небольшая ода, вся на мужскую рифму, тогдашняя литература предложить не могла. Это текст довольно сложный, как практически всё, написанное Ломоносовым, неархаичный, что очень важно, и чрезвычайно современно для 1743 года звучащий. Но главное — великолепна его главная эмоция. Эмоция, на которой стоит весь Ломоносов, эмоция восторга. Рискну сказать, что более гармоничного автора, чем Ломоносов, русская литература не знала. И восторг перед такой же гармонией мира — это доминирующее его состояние.


Лице свое скрывает день,
Поля покрыла мрачна ночь,
Взошла на горы черна тень,
Лучи от нас склонились прочь.
Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
Песчинка как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкий прах,
В свирепом как перо огне,
Так я, в сей бездне углублен,
Теряюсь, мысльми утомлен.


Уста премудрых нам гласят:
«Там разных множество светов,
Несчетны солнца там горят,
Народы там и круг веков;
Для общей славы божества
Там равна сила естества».


Но где ж, натура, твой закон?
С полночных стран встает заря!
Не солнце ль ставит там свой трон?
Не льдисты ль мещут огнь моря?
Се хладный пламень нас покрыл!
Се в ночь на землю день вступил!


О вы, которых быстрый зрак
Пронзает в книгу вечных прав,
Которым малый вещи знак
Являет естества устав,
Вам путь известен всех планет;
Скажите, что нас так мятет?


Что зыблет ясный ночью луч?
Что тонкий пламень в твердь разит?
Как молния без грозных туч
Стремится от земли в зенит?
Как может быть, чтоб мерзлый пар
Среди зимы рождал пожар?


Там спорит жирна мгла с водой;
Иль солнечны лучи блестят,
Склонясь сквозь воздух к нам густой;
Иль тучных гор верхи горят;
Иль в море дуть престал зефир,
И гладки волны бьют в эфир.


Сомнений полон ваш ответ
О том, что о́крест ближних мест.
Скажите ж, коль пространен свет?
И что малейших дале звезд?
Несведом тварей вам конец?
Скажите ж, коль велик творец?

Сочетание ужаса и восторга для Ломоносова очень характерно и напоминает само северное сияние, этот странный северный огонь, «льдистый огнь», «хладный пламень». И в судьбе Ломоносова столь же много удивительных противоречий, но его облик при этом остается изумительно гармоничным, изумительно естественным.

Ломоносов с детства отличался не только быстроумием, но и феноменальной физической силой. Его богатырскому дару, его невероятной универсальности соответствовала и физическая неистощимость, физическая мощь. В 1744 году он прогуливался по тогда еще мало заселенным и довольно диким островам петербургским. На Елагином острове на него напали трое иностранных моряков. Одного он уложил кулаком на месте, двое других бежали, с уложенного он сорвал фуфайку и, возвращаясь домой, вращая ее на палке, приговаривал: «Сие трофей». Хотя мы знаем, что он погиб от болезни сосудов, долгие годы мучился болью в ногах, но при тех излишествах, которые он себе позволял, при регулярных в молодости попойках, при его скитаниях по загранице, бедствиях, солдатчине, куда он ненароком угодил, при его постоянных ссорах и драках с коллегами прожить пятьдесят четыре года и столько всего успеть — это колоссальный подвиг.

Мировоззрение Ломоносова, которое сформировалось у него довольно рано, не может быть втиснутым ни в какие рамки, хотя его пытались, в Советском Союзе уж точно, интерпретировать с материалистических позиций. Ломоносовское мировоззрение — это, сказал бы я, пантеизм, вера в то, что творец являет себя во всем всечасно, как в малой вещи мы видим знак его величия. Мир устроен, задуман таким, чтобы человек его понял и мог им насладиться. То есть сама эстетика мира такова, что человеку она понятна. Весь мир — это непрерывный диалог творца с человеком, загадывание ему изумительных загадок. И именно поэтому любимейшей наукой Ломоносова была химия. Он и физику, которая называлась тогда натурфилософией, любил и уважал, но вернейшим ключом к гармонии мира ему казалась химия. Он говорил, что никогда так не чувствует Бога, божественный замысел, как во время составления химических уравнений. «В земное недро ты, Химия, / Проникни взора остротой». Он и самых больших своих успехов достиг именно в химии — во всяком случае, тех успехов, которые можно было пощупать и увидеть. После четырехсот сложнейших опытов он научился окрашивать стекло. Изготовлением стеклянных пуговиц для своего кафтана он сам себя как бы превратил в ходячую рекламу своего стекольного промысла. Получить деньги на эти опыты он смог только потому, что пообещал создать мозаики из жизни Петра Великого, что он и сделал; и при этом неоднократно повторял, что мозаика — лучшая живопись, поскольку недоступна грызенью времени.

Кроме всего прочего, его страстно интересовала гроза. Отчасти потому, что это явление было как-то сродни его натуре — вероятно, он усматривал в нем некое сходство с собственным темпераментом: такие грозные, громкие Божьи чудеса — и сам он, человек мощный и вспыльчивый. Изучение грозы едва не стоило ему жизни. Мы мало знаем документов, в которых бы так сказалась ломоносовская ясная и трогательная душа, как письмо графу Шувалову о смерти Рихмана, его ближайшего друга и коллеги.

...

Милостивый государь Иван Иванович! Что я ныне к вашему превосходительству пишу, за чудо почитайте, для того что мертвые не пишут. Я не знаю еще или по последней мере сомневаюсь, жив ли я или мертв. Я вижу, что г. профессора Рихмана громом убило в тех же точно обстоятельствах, в которых я был в то же самое время. Сего июля в 26 число, в первом часу пополудни, поднялась громовая туча от норда. Гром был нарочито силен, дождя ни капли. Выставленную громовую машину посмотрев, не видел я ни малого признака электрической силы. Однако, пока кушанье на стол ставили, дождался я нарочитых электрических из проволоки искор… Внезапно гром чрезвычайно грянул в самое то время, как я руку держал у железа, и искры трещали. Все от меня прочь побежали. И жена просила, чтобы я прочь шел. Любопытство удержало меня еще две или три минуты, пока мне сказали, что шти (щи) простынут, а притом и электрическая сила почти перестала. Только я за столом посидел несколько минут, внезапно дверь отворил человек покойного Рихмана, весь в слезах и в страхе запыхавшись. Я думал, что его кто-нибудь на дороге бил, когда он ко мне был послан. Он чуть выговорил: «Профессора громом зашибло». <…> Между тем умер г. Рихман прекрасною смертию, исполняя по своей профессии должность. Память его никогда не умолкнет; но… ваше превосходительство, как истинный наук любитель и покровитель, будьте им милостивый помощник, чтобы бедная вдова лучшего профессора до самой смерти своей пропитание имела <…>. За такое благодеяние Господь Бог вас наградит и я буду больше почитать, нежели за свое. Между тем, чтобы сей случай не был протолкован противу приращения наук, всепокорнейше прошу миловать науки и вашего превосходительства всепокорнейшего слугу в слезах Михаила Ломоносова.

26 июля 1753 года

Этот гениальный текст показывает, что больше всего Ломоносов боялся не за себя и не за Рихмана, а за то, что прекратится финансирование наук. И знаменитая ода, «Ода на день восшествия на престол Елисаветы Петровны» 1747 года, не раболепна, хотя Елизавета сравнивается с солнцем, и сама Нева дивится ее величию и завидует ему. Но главное, что Елизавета делает одним из первых своих актов после стольких лет бироновщины, — щедро финансирует Академию наук. И Ломоносов в восторге пишет: