logo Книжные новинки и не только

«Русская литература: страсть и власть» Дмитрий Быков читать онлайн - страница 9

Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru


Но если ты затейливо язвил
Пугливое его воображенье
<…>
Тогда ступай, не трать пустых речей —
Ты осужден последним приговором.

Так он увидел предательство со стороны бывшего друга. Так понял, что весь его демонизм — это цинизм, это поза самовлюбленного человека.

Чем еще интересна статья Дьяконова? Тем, что автор опровергает два главных мифа о романе «Евгений Онегин», которые бытуют в российском пушкиноведении.

Первое: представление о свободном романе. Пушкин любит миф о безумце, гуляке праздном, о вдохновении, которое осеняет внезапно. Он прячет свои мучительные труды. Разговор о том, что стихи пишутся трудно, — для него неприемлем: все должно осенять, даваться. Между тем пушкинские черновики показывают нам 11–12-слойную правку. После этого говорить о Пушкине как безумце, гуляке праздном довольно смешно.

Тем не менее миф о свободном романе самим Пушкиным активно насаждается и укореняется. «Начало большого стихотворения, которое, вероятно, не будет окончено», как он сам писал в неопубликованном предисловии. Как получится, так и напишется. Мы вменяем Пушкину какую-то уже почти невероятную свободу взглядов, тогда как на самом деле ни к одному своему взгляду он не приступал без детально проработанного плана. Тем более если речь идет о произведении. Восемь, а предполагалось двенадцать песен, по сорок, пятьдесят строф каждая, то есть несколько тысяч стихотворных строчек очень плотного и насыщенного текста. Приступать к этому без плана, конечно, было невозможно.

Сюжет «Онегина» сформировался с самого начала. Почему у нас нет плана, понять достаточно легко. Пушкинские бумаги до 1825 года сохранились очень плохо по понятным причинам. Совершенно очевидно, что человек после грандиозного политического процесса в предчувствии обыска уничтожает все свои бумаги не глядя, всё, что может его скомпрометировать. Авторский список «Горя от ума» уцелел только потому, что слуга Грибоедова пожалел его сжечь.

У нас нет подготовительных материалов к «Онегину», у нас нет планов романа, но это не значит, что роман не имел четкого плана с самого начала. Более того, как все пушкинские фабулы, фабула «Онегина» симметрична, и симметрия совершенно четкая: два письма, два объяснения, победоносность и крах. Все это производит впечатление заранее продуманного текста. «Онегин» не мог сложиться сам, в результате свободного, непринужденного размышления. Что бы ни говорил о себе гений, мы знаем, что гений есть само терпение и труд.

Второе распространенное убеждение, которое Дьяконов блистательно разрушает, — мысль о том, что Евгений Онегин является главным героем романа. Дьяконов рассматривает в качестве прото-«Онегина» поэму «Кавказский пленник», где в герое тоже есть байронические черты Раевского. Совершенно справедливо мнение о том, что не герой, не пленник составляет фокус и центр авторского внимания. Все дело в героине, в черкешенке, которая своей любовью пытается его спасти. А сам герой не представляет из себя ничего.

Это, кстати, характерная пушкинская манера — называть произведение не по главному герою. Как писал Андрей Синявский в «Прогулках с Пушкиным», пушкинская мысль съезжает как бы по диагонали, то есть начиная с некоего предмета поэт уводит разговор от того, что действительно важно. А в название — может быть, чтобы обмануть читательское внимание, или наоборот, подстегнуть его, — выносится скрытая, тайная причина действия, но никак не главный герой. «Капитанская дочка» никоим образом не о капитанской дочке. «Арап Петра Великого» не о Петре Великом. «Полтава» не о Полтаве. Вынос главного героя в название — это не по-пушкински. Потому что для Пушкина мир неочевиден, мир не прозрачен. И именно поэтому большинство названий уводят нас от главного героя. И конечно, не Евгений Онегин главный персонаж этой истории.

У Татьяны (которая сначала называлась Наташей, но, как предполагают многие, здесь было меньше рифмы, чем на Татьяну, поэтому поэт воспользовался другим простым именем), по собственному признанию Пушкина, было десять женских прототипов, один мужской. Помня, что Пушкин говорил о себе, думаю, девять десятых можно отбросить и оставить один женский и один мужской.

Совершенно очевидно, что женским прототипом Татьяны являлась Мария Раевская, впоследствии Волконская, автор знаменитых записок. Та самая, в которую влюбленным оказался Пушкин, но досталась она генералу 1812 года; всё как в романе. И с мужским прототипом все ясно, потому что Пушкин не раз признавался, что влюбленная Татьяна написана с него самого. Не говоря уже о том, что многие другие пушкинские черты перешли к Татьяне, «милому идеалу», заветному и безусловно самому любимому персонажу. Перешли в полной неизменности. По Татьяне мы можем о Пушкине многое сказать. Тут и суеверие, столь трогательное («Татьяна верила преданьям / Простонародной старины»). Невероятное доверие к снам. Я даже думаю иногда: что же в Пушкине было негритянского помимо арабских губ, курчавости, невероятных припадков бешенства, после которых его приходилось отливать водой, некоторой агрессивности? Решил, что его суеверие. Такое, пусть это неполиткорректно прозвучит, немножко вудуистское. И самое удивительное, что у него, как и у всех, кто верит в вуду, это как-то работало. Ведь не случайно, что он не попал все-таки на декабрьское восстание, выехав самовольно из Михайловского. Сначала заяц пересек дорогу — да ладно, мало ли. Но уж когда поп пошел навстречу, да еще луна с левой стороны, — повернул назад. Это спасло для нас Пушкина, да и русскую литературу в целом. Не случайно в Михайловском стоит памятник этому зайцу. Идея суеверия — на самом деле глубоко поэтическая. Если мы не можем рационально объяснить мир, мы должны верить темному, тайному сигналу.

Точно так же Татьяне отдана и пушкинская робость, сдержанность, и пушкинское умение не возненавидеть после разлуки (Татьяна вполне могла сказать: «Я вас любил так искренно, так нежно, / Как дай вам бог любимой быть другим»), и пушкинское представление о долге, чести («Береги честь смолоду» — не только девиз пушкинской «Капитанской дочки»). «Душа — Богу, жизнь — Отечеству, честь — никому» — вот это и есть самое главное, абсолютно пушкинское, консервативное, аристократическое, полное предрассудков представление о чести. Это предрассудок, потому что это досознательный выбор. Сознание может оправдать все, но Татьяна действует по досознательному интерактиву: «Но я другому отдана; / Я буду век ему верна». Поэтому, кстати, такой невероятной пошлостью, хотя пошлостью очень талантливой, звучит предположение Набокова, что вот сейчас-то она закончит свою отповедь, а потом, как все они, наговорив ему гадостей, бросится в объятия. Ольга бы так и сделала, любая героиня Набокова так бы сделала. Но Татьяна так не сделает, потому что в Татьяне есть сакральное, абсолютно пушкинское отношение к слову. И если что-то сказано, оно служит руководством к действию. Это не лицемерие и не фраза, это сознательный выбор будущей судьбы. Отсюда же совершенно верное предположение, почему удален из романа альбом Онегина. А потому, что женщина, читающая чужой дневник, уже не есть идеал. Татьяна не стала бы читать чужой дневник. Она узнаёт об Онегине по «отметке резкой ногтей» на страницах книг, которые он читал. Словом, исходя из замечательной пушкинской фабулы, «Евгений Онегин» — это история о том, как хлыщ терпит крушение перед лицом простоты, смирения, таланта, долга.

Из всего этого возникает естественный вопрос, какое место в романе занимают события 1825 года и зачем, собственно, нужна десятая глава. Предполагалось, что Пушкин напишет еще шесть глав после шестой. Не случайно в первом, отдельном тетрадном издании шестой главы стоит «конец первой части». Пушкин, как мы помним, дружит с симметрическими конструкциями. Еще шесть глав нужны для того, чтобы седьмая была посвящена чтению бумаг Онегина, поездке в Москву, замужеству Татьяны. Восьмая глава почти автобиографическая. Она начинается долгим библиографическим лицейским вступлением и рассказывает о странствиях Онегина в то же время. Девятая глава должна была описывать ситуацию в России в 1825 году и участие мужа Татьяны в заговоре. Версия, что Онегин должен был принять участие в декабристском движении, настолько забавна, что ее, пожалуй, стоит разобрать отдельно. Никакой критики она не выдерживает по определению. Но на этом стоит остановиться.

Мы можем говорить, что Пушкин осуждал декабристов, что считал выступление несвоевременным, что у него были теоретические разногласия с декабристами. Но это не может спрятать одного: Пушкин им мучительно завидовал, как всегда завидовал людям, о которых сказал:


Блажен, кто понял голос строгой
Необходимости земной,
Кто в жизни шел большой дорогой,
Большой дорогой столбовой, —
Кто цель имел и к ней стремился,
Кто знал, зачем он в свет явился.

Всегда в нем жило стремление стать одним из них, стать человеком, который знает, зачем он живет. Стремление погибнуть на войне, быть в военном походе, участвовать в заговоре. Страстное желание жить, чтобы стало понятно, зачем живешь, чтобы не жалко было умереть, чтобы за дело. Литературу он таким делом не считал. Мучительная зависть к этим людям проходит через всё, что он пишет. Когда он пишет «И я бы мог» (как шут висеть, достраивает Цявловская) — это не сожаление об участи казненных и не страх перед этой участью, это утверждение, что и он был бы не хуже. Заговорщики его в свой круг не допустили, чего он никогда не мог им простить. И при этом — ни единой ноты осуждения, когда он говорит о декабристах. Более того, в тетрадях Одоевского сохранился вариант 38-й строфы в конце шестой главы, где Пушкин размышляет, как сложилась бы жизнь Ленского: «Быть может, он для блага мира, / Иль хоть для славы был рожден…» — и в конце пропущенная строка: «Иль быть повешен, как Рылеев…» Для Ленского это еще возможный вариант, но не для Онегина — человека, который выше всего ценит чужое мнение, который ни по интеллектуальным, ни по нравственным своим качествам не попадает под декабристские требования. Зато у мужа Татьяны есть решительно все для того, чтобы к декабристам примкнуть. И разумеется, Татьяна должна была повторить в романе светлый путь своего прообраза, Марии Раевской, которая в девятнадцать лет без особой любви вышла замуж за человека вдвое ее старше, а через два года последовала за ним в Сибирь и, увидев его, поцеловала его оковы.