Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru

Дмитрий Быков

Советская литература

мифы и соблазны

Проза

Анатолий Луначарский

Последний нарком

Анатолий Васильевич Луначарский — далеко не самый популярный деятель русской литературы. Именно литературы — потому что, на мой взгляд, это последний человек в русской истории, который заслуживал звания «нарком просвещения». Все остальные занимали эту должность скорее по праву бюрократическому, нежели по эстетическому.

В российской культуре сложились три образа Луначарского. Он, кстати, довольно расхожий персонаж художественной литературы: начиная с Ходасевича, который в своих сильно беллетризованных мемуарах «Белый коридор» создал абсолютно гротескный и издевательский образ Луначарского. И Луначарский, который читает вслух перевод чужой драмы — «Быстро, быстро мчится время в мастерской часовщика» — и при этом жестоко жеманится, у Мережковского выглядит полным идиотом.

Один из образов Луначарского, установившийся в зарубежной мемуаристике, а отчасти и в российской традиции, идущий, как ни странно, от Горького, — шут при большевиках, хотя Горький относился к нему довольно уважительно. Мемуары Горького о Ленине (и в первой редакции 1924 года, и во второй — 1930-го) преследовали одну совершенно ясную цель: присвоить себе право ближайшего и любимого собеседника Ленина и от лица покойного божества раздавать всем оценки. Так, в частности, образ Ленина обогатился отрицательным отзывом о Маяковском, резко отрицательным отзывом о Троцком: знаменитая фраза «С нами, а — не наш», снабженная большим количеством горьковских тире, я думаю, выдумана Горьким с первого и до последнего знака. Ну и Луначарскому он пытался помочь, сказав от лица Ленина, что можно многое Луначарскому простить, потому что это:


На редкость богато одарённая натура. <…> Я его, знаете, люблю, отличный товарищ! Есть в нем какой-то французский блеск. Легкомыслие у него тоже французское, легкомыслие — от эстетизма у него [Большинство цитат в своих лекциях Дмитрий Быков приводит по памяти, акцентируя важные с его точки зрения моменты высказывания. — Примеч. ред.].


Трудно представить себе Ленина, говорящего что-то подобное, но эта фраза послужила хотя бы запоздалой реабилитацией наркома, который к тому времени занимал уже скромную должность главы ученого совета при Академии наук.

Луначарский запомнился большинству современников как самый безобидный из представителей большевизма, да и к большевизму он примкнул, по мнению Марка Алданова, только потому, что по слабости своей почувствовал в большевизме силу, а в Ленина был влюблен как девушка. Вот этот Луначарский как-то и прижился: образ умного, говорящего часами на любую тему балабола был по-своему притягателен, потому что в большевиках так мало безобидного, так мало милого, что этот хомяковатый, комиковатый персонаж как бы служит им посильным оправданием. Служит какой-то небольшой человечинкой в их железном ряду.

Я уже не говорю о том, что многие фразы Луначарского, многие его остроты бывали действительно удачны. Например, во время пресловутых диспутов с обновленцем митрополитом Введенским, когда Введенский, устав от долгого спора о материализме — идеализме, воскликнул:


— Хорошо, давайте считать, что вы произошли от обезьяны, а я произошел от Бога!

Луначарский мгновенно парировал:

— Увидев меня и обезьяну, каждый скажет: «Какой прогресс!», а увидев вас и Бога — «Какой регресс!».


И точно так же все помнят как на чрезвычайно пошлую эпиграмму Демьяна Бедного:


Ценя в искусстве рублики,
Нарком наш видит цель:
Дарить лохмотья публике,
А бархат — Розенель. —

Луначарский ответил:


Демьян, ты мнишь себя уже
Почти советским Беранже.
Ты точно «Б», ты точно «Ж»,
Но все же ты не Беранже.

Вторая версия менее безобидна и в этом смысле более уважительна, но и более враждебна: Луначарский оценивается как явление масштабное, но при этом на каждом шагу предающее культуру и лгущее. Корней Чуковский, с его железным пером, с его репутацией белого волка в литературе, с его умением подмечать во всех людях ложь и фальшь, вложил в создание этой репутации, пожалуй, самый большой, самый краеугольный кирпич. Корней Иванович пишет в своем дневнике:

...

14 февраля 1918


У Луначарского. Я видаюсь с ним чуть не ежедневно. Меня спрашивают, отчего я не выпрошу у него того-то или того-то. Я отвечаю: жалко эксплуатировать такого благодушного ребенка. Он лоснится от самодовольства. Услужить кому-нб., сделать одолжение — для него ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное благостное существо — источающее на всех благодать:

— Пожалуйста, не угодно ли, будьте любезны, — и пишет рекомендательные письма ко всем, к кому угодно, — и на каждом лихо подмахивает: Луначарский.

Страшно любит свою подпись, так и тянется к бумаге, как бы подписать. Живет он в доме Армии и Флота… <…> На двери бумага (роскошная, английская): «Здесь приема нет. Прием тогда-то от такого-то часа в Зимнем Дворце, тогда-то в Министерстве Просвещения и т. д.». Но публика на бумажку никакого внимания — так и прет к нему в двери. <…> И тут же бегает его сынок Тотоша, избалованный хорошенький крикун, который — ни слова по-русски, все по-французски, и министериабельно-простая мадам Луначарская — все это хаотично, добродушно, наивно, как в водевиле.

Вот это описание наркома-администратора, наркома-бюрократа уже далеко не столь безобидная характеристика. Она подчеркивает в Луначарском прежде всего его колоссальное тщеславие.

Варлам Шаламов, вспоминая Луначарского, написал о нем, пожалуй, одобрительнее всего, и мы понимаем почему: для Шаламова любой человек, который как-то разукрашивает серую холщовую ткань бытия (физический труд, наказания, страх, чудовищную человеческую природу), любой человек, который набрасывает на это какую-то позолоту, уже заслуживает оправдания, заслуживает снисхождения.

...

На партийной чистке (1927 год. — Д.Б.), — вспоминает Шаламов, — зал был переполнен в день, когда проходил чистку Луначарский. <…> Часа три рассказывал Луначарский о себе, и все слушали затаив дыхание — так все это было интересно, поучительно.

Вот это очень тонкое наблюдение, потому что обычно слушать человека, говорящего о себе, так же нудно, как выслушивать чужие сны или чужие глюки. Луначарского забрасывали вопросами о впередовстве, о кратком периоде его примиренчества со всеми и страстном желании помирить большевиков с меньшевиками, о богостроительстве, о партийной школе. И все это он рассказывал с упоением и с увлечением, и слушать его было наслаждением, потому что он так каялся в своих ошибках, что становилась понятна их неизбежность, их неотразимость. И даже знаменитую историю с задержкой поезда, которую так подло высмеял Маяковский, он тоже излагал мило и весело, и сразу хотелось его полюбить.

История эта касалась того, что якобы Луначарский, отправляясь на курорт, задержал на десять минут поезд на вокзале, но, разумеется, никто ничего не задерживал, а просто подобострастный начальник станции, видя, что опаздывает Розенель, жена Луначарского, на три минуты действительно отложил отправление поезда. Потом это попало в пьесу «Баня», и Луначарский мило и весело отбрехался от всего.

Естественно, образ любующегося собой бюрократа от культуры менее притягателен, и у Луначарского сложилась репутация своего рода соглашателя между большевиками и миром искусства. Троцкий, который отплатил Луначарскому звонкой монетой в своем очерке о нем, говорил: Луначарский сумел привлечь к большевизму огромное количество старой профессуры. Он читал лекции на восьми современных и двух древних языках, причем никогда не путал их, что, в общем, для большевистского оратора — редкость. Он читал все и слышал обо всем. Он знал наизусть колоссальное количество стихов, и интеллигенция верила ему. Это был, конечно, обман, и Троцкий это подчеркивает, потому что именно тот большевизм, к которому привлекал сердца Луначарский, был, в сущности, уже большевизмом сталинским. Луначарский досидел в наркомах до 1929 года. С отвращением, очень часто — с ужасом, но он продолжал замазывать трещины между большевизмом в его сталинской версии и ленинской правдой, как он ее понимал.

Да, он, безусловно, изменял себе. Да, он, безусловно, был прав, когда за несколько недель до смерти в своем дневнике писал, что не рожден для той кровавой эпохи, в которой ему выпало жить. «Я не борец». Правда, клеймить его за то, что он оказался соглашателем, и за то, что недостаточно активно боролся со сталинизмом, думаю, все-таки нельзя.

Во-первых, он один из немногих верных ленинцев, которые поплатились за свое ленинство довольно рано: Луначарский первым из ближайших соратников Ленина лишился поста наркома осенью 1929 года по совершенно смехотворному предлогу и был перемещен на ничего не значащую должность в Академии наук. Он очень хорошо понимал, к чему идет дело, понимал, что и отправка его послом в Испанию — не что иное, как почетная ссылка. И смерть его по дороге туда в Ментоне в декабре 1933 года тоже не что иное, как трезвое осознание собственной обреченности. Он погиб от приступа тахикардии, который довольно легко было купировать, но, как показал Иван Ефремов, личность высокоорганизованная может управлять собственным физическим состоянием. Я думаю, так было с Блоком, думаю, так было с Лениным, думаю, так было и с Луначарским, который фактически приказал себе умереть, потому что время его прошло.