— Обратно, конечно, телепортируешь? Да мне, в общем, наплевать. Залипнешь в стене и ладно. Как по-немецки «работоспособность»? Leistungsfahigkeit? Простое такое коротенькое слово.

Рина выскользнула в коридор. Там бегал Витяра, спрашивал у каждого: «Позвольте вас надуть?» и, получив положительный ответ, дул в ухо. Рина, чтобы не оставаться в долгу, хотела ответить тем же, но Витяра увернулся, крикнул: «От ты, дуся!» и убежал с громкими воплями.

Он вечно отчебучивал что-нибудь такое. Пытался сесть на диету, состоящую из одной соли, выводил угри пятновыводителем, мастерил из пластиковой трубы базуку, намереваясь пугнуть ею ведьмариков, или собирался вырезать одежду из цветной бумаги и пройти так по городу.

Рина любила Витяру. Он был не человек, а ходячая совесть ШНыра. Романтик, благородный мечтатель. С тонкими слабыми руками, нелепый, он один мог выйти на пять человек, если считал, что кого-то обижают. Его, конечно, били, но он все равно оставался победителем. А ведь даже не умел правильно сжимать кулаки. Сжимал их, не убирая большой палец, и он так и торчал вперед, дожидаясь, пока вылетит сустав.

Во всем ШНыре только Витяра способен был ляпнуть про себя: «У меня сейчас просто-навсего грустный момент в жизни. Письма мне пишут только спамовые боты, а я им подробно отвечаю».

Даже Афанасий, гибкий в своем уклонении от всякой нетворческой работы, говорил про Витяру:

— Я всегда под ним чищусь.

— Это как? — спрашивали у него.

— Ну вот, он какие-то вопросы задает наивные, например: «Ты пойдешь гнилые доски выбрасывать?» И так искренно спрашивает, без всякого подтекста, с такой уверенностью в моем благородстве, что я непременно это сделаю, что я понимаю, ведь действительно не собирался ходить.

Витяра не возвращался, надувая, как видно, уже кого-то другого, и Рина вышла во двор. Там умирал последний день февраля. Или передпоследний. Февраль умирал, но не сдавался, явно собираясь натянуть одеяло зимы до самого апреля.

Рина вышла из ШНыра по-скромному, как пай-девочка, через асфальтовую площадку, на которой стояла заметенная, похожая на громадный сугроб машина Кузепыча. Временами Кузепыч ее откапывал, сидел внутри и гордился наличием автомобиля. Микроавтобусом он, впрочем, временами пользовался, когда удавалось договориться с трактором и дорогу до ШНыра расчищали.

Когда Рина покидала ШНыр, ветра вообще не было. Она спокойно шла и добралась уже до леса, как вдруг увидела, что огромные железные ворота, стоявшие в поле невесть зачем и невесть куда закрывающие проход, надуваются, точно парус, и тонко, жалобно гудят. Рина остановилась в полном недоумении. Что это с ними? Взбесились? Нет, это все же был ветер, но странный, медлительный и могучий, как проснувшийся богатырь. Он дул не порывами. И вообще, кажется, не умел дуть. Это были какие-то неуловимые, огромной силы нажатия, идущие по всему фронту.

Внезапно ворота замолчали и — тишина, снова тишина. Снежинки не шелохнется. Успокоившаяся Рина прошла еще метров двести и заметила, как сосновый лес стонет, скрипит и клонится вершинами к земле. Низко клонится, как те деревья, которыми древляне разорвали князя Игоря.

И опять тишина. Она сделала еще несколько шагов, сомневаясь уже, надо ли куда-то идти. Лес продолжал стонать и гнуться сам по себе. А потом снежное поле вдруг всколыхнулось, как огромная волна, вздыбилось на десяток метров и его понесло на Копытово. Где-то внизу этого клубящегося потока, пригнувшись, бежала Рина, потерявшая дорогу, ослепшая, оглохшая.

Раз десять падала, вскакивала, снова бежала. Пыталась вернуться к ШНыру, но поняла, что не знает, где ШНыр и есть ли он вообще. Наконец она перестала вскакивать и осталась на земле. Рина лежала и чувствовала, как ее медленно заносит снегом.

«Выкопаю себе пещеру! А что? Снежное убежище!» — подумала она и начала уже копать, как вдруг поняла, что копать-то, в общем, нечего. Снега самое большее выше колена, все остальное унеслось куда-то.

Рина осторожно встала. Ветра не было. Точнее, того, первого, не было. Он ушел громить Копытово, ломать там деревья, отрывать жесть от крыш и опрокидывать заборы. На смену этому могучему дебоширу явился какой-то ветерок-шестерка, писклявый, слабый, но приставучий. Он и поднимал метель. Казалось, у сугробов вырастает снежная борода. Борода эта трепетала, простираясь в сторону, противоположную строениям, к дороге.

Рина из упрямства добралась-таки до станции. На полдороге ветерок-шестерка умчался куда-то, в небе снова что-то поменялось, и повалил снег. Падал он, казалось, во всех направлениях — снизу вверх, сверху вниз и еще откуда-нибудь. Видимость исчезла. Даже собственная вытянутая рука казалась ей мифом. Изредка из снежной пелены выныривало нечто вроде дерева, или мокрого забора, или гаража, но сразу скрывалось. Дорога, и без того почти заметенная, исчезла окончательно. Опасаясь заблудиться, Рина свернула к шоссе. Она уже сомневалась, ходят ли электрички.

На станционной площади было весело. Подмосквичи, недавно ноющие: «Зимы бы нам, бедным! Зимы!», слепо тыкались в метели. Машины всматривались фарами в белое месиво, но видели только самих себя и стремительно бегущий снег и от злости останавливались. Где-то между торговыми павильонами метался, ворча мотором, маленький красный трактор на крепких колесах.

Таджик в рыжей дорожной жилетке упорно гнал куда-то на велосипеде «Кама». Снег мешал маленьким колесам. Велосипедист, по всем законам, должен был бы свалиться, но он лихо выкручивал руль и несмотря ни на что ехал. Руль был обмотан цепью, она звякала и стучала замком. Вид у таджика был уверенный и даже лихой. Рина остановилась в удивлении. Она почему-то была убеждена, что таджики — народ вечного лета. При виде снега они должны долго охать, бросаться за фотоаппаратами, а затем падать в благоговейные обмороки.

Электричка ходила, циклопическим глазом прожектора высверливая метель. Под влиянием тепла все живое в вагонах спало, а неживое, напротив, выглядело ожившим. Хлопал открывшийся щиток кондиционера. По проходу каталась пустая бутылка. Рина ехала в электричке, смотрела в окно, в котором ничего не отражалось, кроме ее лица, и думала про «Даму с собачкой» Чехова. Что было бы с дамой в 1918 году? Ведь она где-то 1877 года рождения, эта дама, если немного включить математику. Значит, в 1918-м ей 41 год. Не так уж и много. Шпиц, конечно, околел. Дама завела себе псину попроще. С ней вместе она ходит отоваривать продуктовые карточки. Гурову — шестьдесят с кепкой. Он остался в России. Большевики отобрали у него оба его дома, он поседел и сдал. У него трясутся щеки. Чтобы получать дополнительную крупу, он работает библиотекарем при клубе технической молодежи, но все так же целует дамам ручки. Жена Гурова уехала в Париж. Она одна, по сути, не изменилась. Все так же в письмах зовет мужа Димитрием и посещает интеллектуальные спектакли…

К Мамасе Рина приехала в начале второго. Артурыча как всегда не было. Это Рина поняла еще на улице, не увидев на привычном месте его автобуса. Должно быть, Артурыч снова укатил за ватными дисками, детскими кремами или краской для волос. Увидев Рину, Мамася привалилась к стене.

— Ты с ума сошла! Ты знаешь, который час?

Та посмотрела на телефон.

— Уже знаю. А что? Метро еще ходило.

— А маньяки?

— Все были заняты. Весна на носу. Работы невпроворот.

— Все равно ты больная, — грустно сказала Мамася и пальцем наметила на щеке место для поцелуя. Этим она сильно отличалась от Рины, которая, под влиянием Гавра, любила целовать во все попало: попадется глаз — так в глаз, попадется нос — так в нос. Хотя, может, потому и отличалась, что знала за Риной эту привычку.

Они пошли на кухню, в которой — по звукам — кто-то был. Кто-то оказался Элей. Рину Эля узнала, но отнеслась к ней без интереса, точно они расстались пять минут назад. Взглянула на нее и снова занялась игрушками.

— Она весь день спала, — сказала Мамася, точно извиняясь за свою непутевость. — И я, признаться, тоже. А теперь вот чай пьем… Присоединяйся!

Рина присоединилась. Кухня была все та же, но уже какая-то неприрученная. Чашки, цветы на окнах, шкафчики — все это успело от нее отвыкнуть и посматривало теперь с подозрением. Наша ты, не наша или просто мимопробегающая какая-то.

Мамася бродила от плиты к холодильнику и хлопала шкафчиками, отыскивая печенье, или сушки, или зефир — хотя бы что-то. Манася и чай всегда были неразрывны. Она могла пить его с лимоном — без лимона, с сахаром — без сахара, с молоком — без молока, с конфетами — без конфет и даже иногда чай без чая. Тогда чаем становилась банка из-под варенья, залитая горячей водой.

На столе лежала растрепанная, с кучей редакторских зигзагов и восклицательных знаков рукопись, в которой героиня бежала топиться в пруду, не забыв перед этим накраситься и привести в порядок ногти. В этом месте автор прерывал повествование и помещал длинное — страницы на три — описание природы.

— Здесь провис, не хватает динамики. Но если убрать описание, не будет хватать вообще ничего, — сказала Мамася.

— А ты напиши, что в камышах ее ждет отвергнутый поклонник, покусавший вчера вечером вампира, который от этого неожиданно выздоровел, — посоветовала Рина.