А Мастер в это время разворачивал перед зашедшим морским трудягой свой новый ковёр, который едва успел соткать к рассвету. Рисунок словно дышал ветрами и свободой. Большой корабль тяжело взбирался на океанскую волну. За кормой виднелась гряда островов: чудных, волшебных, с дивными растениями. И вода была прозрачна, сквозь её толщу можно было различить ракушки и водоросли, облепившие днище корабля. Огромные белые паруса, разрисованные золотыми крестами, несли этот корабль к родной земле.

— Но Мастер! Мастер! Откуда вам… Ведь это тот самый корабль, на котором я провёл в море восемь долгих месяцев! Это же… — голос матроса срывался на шепот, восторг сменялся благоговением, — это те острова, два больших и пять чуть поменьше… Святая Дева! От Бога или от дьявола ваш талант, сеньор Мастер?

И вновь в уголках старческих губ мелькала улыбка, и вновь барабан заправлялся нитью, и по рыбацкому посёлку, который уже раз, пробегала весть о чуде, сотворенном руками Мастера. А матрос, пораженный увиденным, нёс в дом старика огромный, сочащийся вкусной слезой круг сыра. И пучок зелени. И немного оливок. И кувшин доброго андалузского вина.

Никто не знал, сколько Мастеру лет. Сам же он давно перестал вести счёт годам, которые высеребрили волосы и сделали тело дряхлым и невесомым.

По утрам Мастер выходил привычной тропой к морю, чтоб умыться и набрать воды, чтобы позже, когда станет совсем жарко, смочить лицо и затылок. Для окраски нитей морская вода не годилась, приходилось носить воду из колодца на другой стороне поселка. Тяжкой, слишком тяжкой была ему ноша, но Мастер знал: всё, что идёт из сердца и снов, проходит через руки. Его труд. Его ноша. Краска должна быть замешана им самим, его руками. И брёл он долго, закрыв глаза, приветствуя медленными кивками встречающихся жителей. Раз за разом. Год за годом. Уже столько лет, сколько листьев облетело с деревьев у храмовой площади. Это был его медленный ритуал и долгий спор с самой судьбой. А морская вода — лишь для того, чтобы чувствовать Великое Море Создателя, как говорил о своём ритуале Мастер.

Тропинка сворачивала влево, уводила в сторону от широкой дороги к причалам, ветвилась на множество других тропок и стёжек, но он шел верно, всегда одним путём. К небольшой бухте с высоким валуном, прикрывавшим береговую полоску от волн даже в сильную непогоду. Медленно раздвигая босыми ногами ворох слежавшихся водорослей с кое-где застывшими студнями медуз, он входил в приятно холодящую влагу, и изумрудные переливы играли на его лице. Вода была подобна жидкой бирюзе, насыщенной берилловыми тонами. Шустрые мальки сновали между ног, и небо купалось в этой воде.

Но таким море было для других. Старик видел лишь черные волны, катящиеся под чёрным же небосводом, и слышал тревожный крик чаек. Но никогда — ни разу! — Мастер не выплеснул стоящую перед глазами черноту на свои ковры. Его пальцы безошибочно смешивали охру и пурпур, изумрудное лето и ореховую осень, темноту новолуния и белизну зимы, а после вели челнок, превращающий нити в ткань, а цвета — в картины на ковре. Ночь не была ему помехой. Умелые пальцы соединяли нити суконным или саржевым плетением, реже — тафтяным, годящимся для шелка: ведь в поселке было не так много людей, позволявших себе покупать на ярмарках шёлк. Но иногда, хотя бы раз в год, Мастер сплетал особую ткань. Ткань, называющуюся восьмивязным атласом, секрет которой верно хранили руки. И это были невероятные, богатые, как сам белый свет, поделки. Водились ли у него деньги? Наверное. Он не знал и не обращал на это внимания. А по правде говоря, иногда вовсе забывал, что на свете есть деньги. Он думал — зачем они миру, если у мира есть всё? Покупки делал мальчишка поселкового старосты, которого воспитывали в честности и святости и который рано или поздно должен был стать новым старостой.

Шло время, менялись люди. Где-то начинались и прекращались войны, кто-то умирал, у кого-то рождались дети. Волны смывали старые причалы, и ветер уносил обрывки давно забытых клятв. И продолжали опадать листья. Менялось всё, только Мастер по-прежнему творил из нитей живое чудо, и огонёк мерцал в его окне каждую ночь. Больше для других, чем для него самого. И вскоре весть о ткаче-искуснике донеслась до Мадрида.

В блестящем лаковом экипаже въезжал Мастер на каменный настил моста, ведущего в замок Аламеда. Рядом с ним, бережно держа в руках ковры, отобранные слугами известного кастильского гранда, сидели на покрытых бархатом лавках трое жителей посёлка, сопровождавшие Мастера. Им пришлось проделать неблизкий путь. Через Лорку и Альбасете, через Ла-Роду и Таранкой. Мастер молчал. Молчали и его провожатые. Только изредка прикладывались к дорожной фляге с водой. Лошади устали, а форейторы всю дорогу кривили лица. Им ещё никогда не доводилось сопровождать столь низкородных пассажиров.

На большом постоялом дворе у Аргандо им пришлось сделать последнюю остановку. Здесь заменили лошадей. На медные ступицы колес навели пламенный блеск, а с подножек экипажа смели дорожную пыль. Но это не помогло. Мадрид встречал их безразличием, как всегда встречают чужаков большие города, где хватает собственных людей, новостей и событий.

Вельможа, носящий громкую фамилию, которая, впрочем, была стёрта потом временем, принял ковродела и его спутников в огромном мраморном зале. Ковры Мастера лежали тут же, на длинном столе, и вся свита гранда не могла оторвать взгляды от увиденной красоты.

— Мы поражены твоими трудами, старик! — вельможа кивал головой в такт собственным словам, роняя их, словно щедрые дукаты. Он знал цену каждой произнесенной фразе. Каждой букве. И все приближенные знали, как дорого стоит его похвала. Он говорил медленно, и каждое слово имело вес, который не измерить никакими марками, либрами и унциями. — Мы признаём, что свет ещё не видел подобных творений. Мы желаем видеть всё это на дворцовых стенах. Какая цена тебя устроит, старик?

И тут время замерло. Всё застыло. Только руки Мастера перебирали что-то незримое в воздухе, словно продолжали играть с тканью. Мастер молчал долго. Настолько долго, что нижняя губа самого спесивого из слуг вельможи успела провиснуть, обнажив десны и жемчужный ряд зубов. То ли дело жители поселка. Их жемчуг был сплошь гнилой и неровный. Мастер не составлял исключения. Но его руки! Он гипнотизировал, он творил какое-то чудо, непонятное, прозрачное, вечное…

Кто-то кашлянул, кто-то шаркнул башмаком, а кто-то и подавил зевок. Ведь есть на свете люди, неспособные различить цвета, есть неспособные оценить звуки, немало и тех, кто не способен оценить вообще ничего, если оно не принадлежит лишь им самим. И только раболепие перед сюзереном заставляло их сейчас таращиться на ковры Мастера. Их нельзя судить. Все-все важны, как важны в море косяки разноцветных рыб и быстрые мурены, и жирная камбала, и даже никчемные рачки, без которых не существовало бы гордых финвалов. Так или иначе, кто-то дрожал от нетерпения, а кто-то зевнул. И старик опустил наконец-то руки.


— Благородный сеньор! — так отвечал Мастер. — Мне лестно слышать ваши речи… Я всего лишь ваш покорный слуга. Вот только…

Как было ему объяснить, что не звон серебра и блеск золота заставляли его трудиться днём и ночью, не разгибая спины? Как было объяснить, что он никогда не мечтал о таких случайностях, как поездка в роскошной карете, и о столичных бульварах с дарящими тень аламос, так называли рослые кастильские тополя с густыми кронами. Как сказать, что единственное желание, благодаря которому существовала в нём жизнь, это желание день и ночь плести свою ткань, превращая нити в чудо. Ведь то, что приходит во снах и стучит откуда-то из сердца, — ему нельзя не открыть дверь. Нельзя оставить там, за порогом существования этого мира. И было ещё кое-что… Руки Мастера безвольно опустились, из глаз покатилась слеза. Как всё это сказать? Но всё же он попытался…

По залу пробежал удивленный ропот. Снова замерли звуки, слуги озадаченно вскинули и остановили опахала. Летняя жара, пробившаяся в дворцовый зал через раскрашенные окна и стрельчатые арки, старалась превозмочь извечную прохладу камня. Разговоры сменились перешептываниями. Кто-то полагал, что сейчас последует какая-нибудь дерзкая цифра, кто-то, наоборот, предвкушал жест покорности и приношение ковров в дар безо всякой оплаты, но кто бы как ни думал, в их мыслях всё равно позвякивали монеты. Золотые, серебряные, медные, разные. Здесь все знали цену всему.

Ковродел оперся о руку неотступно следующего за ним рыбака. Всё так же, не поднимая лица, сказал:

— Я стар. Голос мой слаб, а волосы седы. Но я имею всё, что помогает цепляться за жизнь… — он говорил так, будто ткал свой последний ковёр. Глухо и обречённо звучал его голос. Он думал о жизни, которая нескончаемым вереском стелется по земле. Думал о том, что скоро силы покинут его, и он уйдёт к тому берегу, на котором встречаются рано или поздно все ныне живущие. А потом вскинул голову, уставившись куда-то между вееров и цветастых нарядов знати. — Пусть же будет так, что перед своей кончиной я успею услышать, как множество людей изо всех уголков страны радостно скажут друг другу: Боже, неужели так красива жизнь? Пусть это видят все…