Солнце утра полнило прохладу священной рощи теплом, замешанным на ароматах кедровой смолы, вереска, мускатных гибискусов. Сонмы солнечных зайчиков, отраженных сталью солдатских доспехов, теперь притихли, лишь вздрагивая робко; гомон возбужденной от долгого перехода толпы постепенно смолкал, превращался в шепот, покуда наконец не сделался тишиной, нарушаемой печальными вздохами жертвенных животных и чистой трелью диких птиц. Прошла минута. Затем другая.

— Audire omnibus! — прогудел трубно, густо и протяжно глас глашатая. — Ut Unguis taverent! [Слушать всем!.. Сохранять молчание! (лат.)]

– Ἐλθέ, μάκαρ Παιάν, — принялся читать орфический гимн божеству понтифик, — Τιτυοκτόνε, Φοῖβε Λυκωρεῦ, Μεμφῖτ’, ἀγλαότιμος, ἰήιε, ὀλβιοδῶτα, χρυσολύρη, σπερμεῖος, ἀρότριε, Πύθιε, Τιτάν. Γρύνειε, Σμινθεῦ, Πυθοκτόνε, Δελφικέ, μάντι, ἄγριε, φωσφόρε δαῖμον, ἐράσμιε, κύδιμε κοῦρε· Μουσαγέτη, χαροποιός, ἑκηβόλε, τοξοβέλεμνε, Βράγχιε καὶ Διδυμεῦ, ἑκάεργος, Λοξία, ἁγνέ· Δήλι’ ἄναξ, πανδερκὲς ἔχων φαεσίμβροτον ὄμμα, χρυσοκόμη, καθαρὰς φήμας χρησμούς τ’ ἀναφαίνων… [Сниди, о Феб Ликорейский, Пеан, победитель Пифона, Мемфисец, благоподатель, под клики «Иэ!» восхваленный, с лирой златою, Титан, полевой и семянный, дельфийский, Пифий, Гриней и Сминфей, низринувший Тития, вещий, яростный, дух светоносный, прекрасный и доблестный отрок; радости вождь, Мусагет, дальновержец о луке и стрелах, о Дидимеец и Бранхий, о дальноразящий, пречистый; Локсий и делосский царь, озаряющий смертных зеницей, о златовласый, яснейших речей и пророчеств явитель; с милостью в сердце да примешь молитву мою за народы. (Перевод с др. — греч. Fulgur Conditum, 2015.) Цитируется Орфический гимн к Аполлону, XXXIV.]

Этот гимн, довольно напыщенный и велеречивый, понтифик читал неспешно, чеканя каждое слово, воздевая к божеству руки, на запястьях которых вспыхивали солнечными отблесками браслеты. Вскоре пурпур его трабеи в подмышках расплылся темным пятном пота, а жабьи старческие веки наполнились слезами. Последние строфы гимна он читал с отчаянием каменщика, перетаскивающего гранитные плиты. Земная жизнь понтифика завершится уже в конце грядущего месяца от апоплексического удара на мраморной террасе его антиохийской резиденции, в два часа пополудни, после того как служанка принесет к его ложу порезанную на дольки солнечную айву и горсть фундука. Кусочек терпкой айвы — вот последнее, что увидит понтифик перед сошествием в царство Аида. И хотя произойдет это только через месяц, айву, и рассыпавшиеся по мрамору орехи, и побагровевшее лицо понтифика мысленным своим взором отрок видел сейчас, в эти самые мгновения. Но побоялся сказать. Побоялся, что ему никто не поверит.

Между тем служки с корзинами, полными жертвенным зерном, с кропилами, ножами и пышущими жаром факелами принялись обходить вокруг алтаря, в то время как другие заводили в храм годовалого бычка. Его уже осмотрел внимательно приближенный иеропей и, не найдя никаких изъянов, начертал углем на рыжей шкуре свой знак — трезубец. Животное входило в храм хотя и нерешительно, но послушно и без всякого страха, звонко цокая чистыми копытцами по полированному мрамору, не упираясь и не натягивая веревку. Даже когда служки вывели его пред толпой с факелами, бычок не прянул назад, а, послушно преклонив голову пред воздетой над ним дланью в золотых браслетах, покорно приблизился к понтифику. Пальцы коснулись мягкой, детской еще шерстки — рыжей с белесыми подпалинами, останавливая его на расстоянии вытянутой руки. И вслед за этим на голову, на шею, на спину животного с шелестом тихим просыпались зерна ячменя, смешанные с крупной морской солью, означавшие скорую встречу со смертью. На мраморном алтаре уже шумно, с треском разгорался огонь, в который специально обученный служка то и дело в определенной последовательности да с молитвой подкладывал сухие ветки кипариса, сосновые и кедровые поленья и свежую эвкалиптовую листву для ароматного дыма. От жертвенного огня зажглись новые факелы, а один из них понтифик опустил в бронзовую кропильницу с барельефом Аполлона и нимфы. Этой водой несколько минут щедро, чтобы досталось каждому хотя бы по капле освященной влаги, окроплял всех присутствующих и в первую очередь само животное, которое, казалось, замерло перед ним в каком-то сакральном трепете. Жертвенным ножом с тяжелой серебряной рукоятью понтифик срезал клок шерсти с головы бычка. И бросил его на алтарь. Шерсть вспыхнула. Теперь тупой стороной ножа, словно прочертил длинную линию от лба до хвоста, отчего по рыжей шкуре пробежала дрожь.

— Macta est, — молвил понтифик, оборотясь лицом к востоку.

— Agone? — вопрошал могучий виктимарий из абиссинцев с курчавой головой и в черном плаще из тонкой кожи, который заменял ему фартук. И медленно поднял над головой бронзовую кувалду.

— Нос age! [Освящено! … Могу начать? … Да! (лат.)] — отвечал понтифик, опуская глаза долу.

В следующее мгновение кувалда с треском ломаемых костей черепа обрушилась на голову теленка. Глаза его вмиг закатились. Покрылись пеленой. Он рухнул как подкошенный сперва на колени и тут же тяжело — на бок. Но тело его еще не умерло. Пока дышало, дыбилось боками, мелко вздрагивало кожей, испускало на мраморный пол желтую лужу мочи. Но виктимарий, ухватившись короткими пальцами за телячьи рожки, уже запрокидывал его голову, подставляя ее поспешно под последний удар, который сегодня в честь праздника свершит сам понтифик.

И тот ударил. Молниеносным рывком жертвенного ножа рассек кожу, мышцы шеи, артерии и трахею, высвобождая тугой поток теплой крови, протяжный хрип из легких. Кровь заливала девственную чистоту мрамора густой вишневой влагой, затекая в стыки между плитами, омывая сандалии и желтые ступни понтифика и хлюпающие сандалии служек, спешащих поднести под струи крови чаши из обожженной глины. Вслед за ними уже поспевали вооруженные ножами культрарии, способные за считаные минуты освежевать жертву до сахарных костей и желтых мостолыг, оставляя нетронутой только голову с прикушенным синим языком между зубами и удивленным взглядом остекленевших глаз из-под рыжих ресниц.

Следом за теленком привели матерого борова, затем с десяток овец, полную клетку голубей да еще титанического склада быка, которого убивали особенно долго и муторно. Над алтарем уже почти два часа клубилось дымом алое пламя, вскормленное плотью, внутренностями и жиром жертвенных тварей. Служки время от времени усмиряли его кровью из глиняных чаш, кислым виноградным вином. И сразу же вновь воспаляли силу огня оливковым маслом, шматками нутряного жира новых жертв. Этим жиром и копотью вскоре покрылись лица всех, кто стоял и прислуживал нынче в храме Аполлона. И сам его божественный лик.

Агнца привели последним. Белой нежностью подобный ангелу, он переступал звонкими копытцами по мраморному полу, устланному сгустками сукровицы, пятнами растекшейся желчи, ошметками шерсти, сизыми пузырями кишок. Переступал опасливо, стараясь не касаться мертвенной плоти. Тихонько блеял, в страхе разглядывая служек в окровавленных туниках, мерцающую сталь клинков, кувалды виктимариев, сурового понтифика с сальной копотью на величественном лице, мерный отблеск жертвенного огня. В его робком голосе отрок услышал горечь разлуки с матерью, которую агнец не видел уже несколько дней. Растерянность и ребячий страх перед неизвестными ему людьми, перед этим тошнотворным запахом горелой плоти, блеском стали. И только сам улыбающийся отрок в чреде этих страшных видений показался ему чище остальных и, быть может, даже добрее. Потому и двинулся к нему, все так же робко переступая копытцами, вдыхая горький воздух скотобойни дрожащим розовым носом.

— Хороший знак, Киприан! — промолвил негромко понтифик, протягивая отроку свой тяжелый нож с серебряной рукояткой.

Тот принял его, ощущая всем телом тяжесть отнятых жизней. И, в точности повторяя движения Луция, возложил руку на голову агнца, украшенную венцом позолоченным. Мелкая завитушка шерсти на его макушке и в самом деле походила на детский локон — мягкий, шелковый. И отрок отсек его без малейшего усилия — и без дозволения старика-понтифика, который должен был исполнить обряд сам. Но отчего-то не сделал. Смотрел на мальчика задумчиво, вглядываясь, быть может, в будущее его, в ту непроглядную тьму, сквозь которую может проникнуть лишь взгляд провидца или пророка. И если бы Луций Красс был пророком, он содрогнулся бы от неописуемого ужаса, коим предстояла стать грядущая жизнь юного Киприана.

Но теперь мальчик улыбался, одною ладонью нежно поглаживая курчавый лоб агнца, а другой медленно приближая к его шее жертвенный нож. И когда он наконец обхватил животное за шею, чтобы оно не металось, и когда полоснул его, неожиданно сильно по тонкому горлышку, и когда смотрел в его затухающие глаза, впитывая в себя его страх, трепет его, словно взглядом пытаясь встретиться с бездонным взглядом смерти, даже тогда улыбка не сходила с уст мальчика. И от улыбки этой кто-то вскрикнул в толпе. Кто-то лишился чувств. И даже могучего абиссинца в кожаном черном фартуке, к которому прилип клок рыжей шерсти, пробил вдруг лихорадочный озноб.

Мальчик сам собрал в чаши теплую кровь агнца, сам разделал его, аккуратно сложив в разные чаны кости, голову, мясо и внутренности. Подошел к алтарю и, подобно самому понтифику, возложил на огонь самый тучный и лучший кусок.

Эта жертва сулила ему восшествие на Олимп.

Кондак 1

Избранный от диавольскаго служения на служение истинному Богу и к лику святых сопричтенный, священномучениче Киприане, моли Христа Бога избавитися нам от сетей лукаваго и побеждати мир, плоть и диавола, да зовем ти:

Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвенниче о душах наших.

Икос 1

Ангельския силы удивишася, како от художества волшебнаго обратился еси, богомудрие, к познанию Божественному, покаянием обрел еси ангельское безстрастное житие. Мы же, обращению твоему дивящеся, вопием ти таковая: