Вот отчего тяга его на Восток. «В Египте я чувствовал себя освобожденным от пут стеснительной цивилизации… Это было лучшее время моей жизни, потому что самое идеальное. Но судьба решила иначе… Я должен был вернуться в действительность социального порядка». В европейскую цивилизацию — «шелковый мешок с навозом».

Вот почему он любит войну. «Война — естественное состояние, état naturel» — оголение, освобождение от «свинцового плаща» цивилизации.

Вот почему он любит и революцию, — ненавидит, убивает ее, а все-таки любит. «Марат… я его люблю, потому что он искренен. Он всегда говорит, что думает. Это характер. Он один борется против всех».

Обуздатель, устроитель революционного хаоса, он чувствует в себе самом бушующий хаос, может быть, больший, чем революция, и величайший подвиг его в том, что он обуздал не только тот, внешний, но и тот, внутренний хаос — «ужас Горгоны». Сам бы он, впрочем, не спасся от него. Мать-Земля спасла его, а может быть, и Матерь Небесная.

Что же значит «ненависть его к цивилизации»? Куда он из нее стремится? В «естественное состояние», — так ему казалось в юности, когда он увлекался Руссо. Но он был слишком умен и трезв для таких увлечений: Жан-Жакова дурь скоро с него соскочила. «Мне особенно опротивел Руссо, когда я увидел Восток: дикий человек — собака».

Но если не в «дикость», то куда же? В иную цивилизацию или, точнее, в иной всемирно-исторический, а может быть, и космический век — зон; из нашего, «лунного», — в «солнечный». Что же это за «солнечный век»?

Ах, две души живут в моей груди!

Может быть, мы всё еще не понимаем как следует трагическое значение для нас этих двух душ.

Две души — два сознания: бодрствующее, дневное, поверхностное и ночное, спящее, глубокое. Первое — движется, по закону тождества, в силлогизмах, в индукциях, и, доведенное до крайности, дает всему строению культуры тот мертвый, «механический» облик, который нам так хорошо знаком; второе движется, по законам какой-то неведомой нам логики, в прозреньях, ясновиденьях, интуициях и дает культуре облик живой, органический, или, как сказали бы древние, «магический».

«Магия», «теургия» — эти слова давно потеряли для нас свой реальный смысл. Чтобы напомнить его, мы могли бы только указать на такую слабую и грубую аналогию, как «животный инстинкт». Муравьи на берегу реки знают, где надо строить муравейник, чтобы не залило водой половодья! Ласточки знают, куда нужно лететь, чтобы попасть в прошлогоднее гнездо, за две тысячи верст. И это знание, не менее достоверное, чем то, которое мы получаем путем индукций и силлогизмов, кажется нам «чудесным», «магическим». Мы могли бы указать и на менее грубую, но еще более слабую аналогию гениальных прозрений, интуиции в научном и художественном творчестве, которые ведь тоже не по лестнице силлогизмов и индукций, а внезапными, как бы «чудесными», взлетами, так что в этой «чудесности» гения и заключается его особенность, несоизмеримость с нашей обыденной «механикой». Но все это лишь слабые намеки на какую-то огромную, исчезнувшую для нас действительность; малые дроби какого-то неведомого нам огромного целого.

Наблюдая с этой точки зрения ряд нисходящих от нас в глубину древности великих культур, мы замечаем, что по мере нисхождения механичность дневного сознания в них убывает, и возрастает органичность сознания ночного, — та для нас темная область его, которую древние называют «магией», «теургией». Если же довести этот ряд до конца, то получится наш крайний антипод, противоположно-подобный, двойник — противоположный в путях, подобный в цели — в титанической власти над природою, — та совершенно органическая, «магическая» культура, которую миф Платона называет Атлантидою.

«Был некогда остров против Геркулесовых столпов; земля, по размерам большая, чем Ливия и Малая Азия, взятые вместе. Этот остров — Атлантида», — сообщает Солону, афинянину, старый Сакский жрец одно из древнейших сказаний Египта в «Тимее» Платона. «Произошли великие землетрясения, потопы, и в один день, в одну ночь остров Атлантида исчез в морской пучине».

Миф о конце Атлантиды могли рассказать Бонапарту ученые спутники его, члены Института, когда на фрегате «Мьюрон» на возвратном пути из Египта во Францию, в 1799 году, он однажды, после чтения Библии, беседовал с ними о вероятном разрушении земли новым всемирным потопом или пожаром. Или раньше, в Египте, могли они напомнить ему об атлантах, распространивших свое владычество до пределов Египта (Платон, «Критий»).

Что почувствовал бы Наполеон, слушая эти сказания? Пронеслось бы над душой его родное веянье?

Первое мировое владычество основали атланты, а он хотел основать последнее.


Атланты — сыны Океана, и он тоже:
Твой образ был на нем означен;
Он духом создан был твоим:
Как ты, могущ, глубок и мрачен,
Как ты, ничем не укротим.

Атланты — островитяне, и он тоже: родился на острове Корсика; умер на острове Св. Елены; первый раз пал на остров Эльба; и всю жизнь боролся с островом Англия — современной «Атлантидой» маленькой, за будущую великую — всю земную сушу, окруженную морями.

Но, может быть, еще глубже этих внешних сходств — сходство внутреннее.

Мать — Земля, Солнце — Отец, Человек — Сын — такова религия атлантов, судя по обломкам ее, которые сохранили нам вавилонские и шумеро-аккадские прапращуры нашей истории.

Клинописные скрижали Допотопных мудрецов.

«Если бы мне надо было выбирать религию, я обоготворил бы Солнце… Это истинный Бог земли». Мать — Земля, Солнце — Отец, Человек — Сын, — может быть, это и есть та «религия, от начала мира одна», которой он искал.

Атланты — «органичны», и он тоже. В законодательстве отвлеченные схемы «идеологов» он заменяет живым, историческим опытом; в стратегии, — все механические теории двумя органическими знаниями — проникновеньями в живую душу солдат и в живую природу местности, где происходит сражение.

Это в большом, это и в малом. Так же не верит врачам, механикам тела, как «идеологам», механикам ума; силлогизмами не думает, лекарствами не лечится; думает прозреньями, «интуициями», лечится «магией», самовнушением.

Степень механичности, данную в европейской цивилизации, принимает по необходимости; но степени большей не хочет. Когда в 1803 году готовил военный десант в Англию, американец Фёльтон (Fulton) предложил ему свое изобретение — пароход; он его не принял и был, конечно, неправ: пароход мог бы дать ему победу над английским парусным флотом, ключ к мировому владычеству. Но по одному этому видно его отвращение к механике.

Судя по циклопическому зодчеству атлантов, о котором говорит Платон, механика их была не менее, а может быть и более, совершенна, чем наша; судя по нашей религии — христианству, интуиция наша не менее, а может быть и более, глубока, чем интуиция атлантов.

В чем наша разница с ними? В воле, в сознании: мы только и делаем, что подчиняем нашу интуицию механике, покрываем ночное сознание дневным; атланты, наоборот, свое дневное сознание покрывают ночным, механику подчиняют интуиции.

Наполеон, и в этом смысле Атлант, наш антипод: для нас механика — крылья, а для него — тяжесть, которую он поднимает на крыльях интуиции.

Душа Атлантиды — «магия», и душа Наполеона тоже. «Как ни велико было мое материальное могущество, духовное было еще больше: оно доходило до „магии“». — «Мне нужно было, чтобы моя судьба, мои удачи имели в себе нечто „сверхъестественное“. После Ватерлоо „чудесное в судьбе моей пошло на убыль“».

У него был «род магнетического предвиденья (prévision magnetique) своих будущих судеб», — вспоминает Буррьенн. «У меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает», — вспоминает он сам. Можно сказать, что весь наполеоновский гений — в этом «внутреннем чувстве», в «магнетическом», магическом «предвиденье»: оно-то и дает ему такую бесконечную, в самом деле как бы «волшебную» власть над людьми и событиями.

«Sire, vous faites toujours des miracles! Государь, вы всегда творите чудеса!» — простодушно и глубоко говорит ему помощник маконского мэра, свидетель эльбского чуда — триумфального шествия императора в Париж, в 1815 году.

«Ну, вот его и взорвали!» — обрадовался кто-то, узнав о взрыве адской машины под каретой Первого консула на Никезской улице в 1801 году. «Что? Его взорвали?! — воскликнул старый военный, австриец, свидетель „чудес“ Итальянской кампании. — Нет, господа, вы его не знаете… Я держу пари, что он сейчас здоровее нас всех… Я давно знаю все его штуки!» Это значит — «колдовские штуки», «магию».

Сила «магии» — сила «внушения». Когда он хотел соблазнить кого-нибудь, в его словах было неодолимое обаяние, род «магнетической силы», — вспоминает Сегюр.

«Вещим волхвом» называет его русский поэт Тютчев, а египетские мамелюки называли его «колдуном».

«Этот дьявольский человек имеет надо мною такую власть, что я этого и сам не понимаю, — признается генерал Вандам своему приятелю. — Я ни Бога, ни черта не боюсь, а когда подхожу к нему, — я готов дрожать, как ребенок: он мог бы заставить меня пройти сквозь игольное ушко, чтобы броситься в огонь!»