Самое доброе в людях — самое простое, детское. «Злые редко любят детей, а Наполеон их любил», — вспоминает Буррьенн.

Сидя на полу, Первый консул играет с маленьким Наполеоном, племянником своим, сам как маленький, и в эту минуту лицо у него настоящее, а через минуту, выходя к английскому посланнику, лорду Витворту, чтобы накричать на него, напугать разрывом дипломатических сношений, он надевает страшную маску.

«Я провел эти два дня у маршала Бессьера; мы играли с ним, как пятнадцатилетние мальчики», — пишет он в 1806 году, между Аустерлицем и Йеною.

Четырнадцатилетняя девочка, Бетси Балькомб, хозяйская дочка в Бриарской усадьбе на Св. Елене, где Наполеон провел первые месяцы своего заточения, наслушавшись о нем с детства как о людоеде-чудовище, особенно лакомом до маленьких девочек, очень боялась встретиться с ним; но встретившись, привыкла к нему через несколько дней так, что играла, шалила с ним, как с ровесником. И через много лет, уже старухой, не могла иначе вспомнить о нем как о маленьком мальчике, товарище своих детских игр.

Генерал Гурго, один из его добровольных союзников, там же, на Св. Елене, задумал покинуть императора, но сказать ему об этом стыдился. Однажды, гуляя по саду, Наполеон увидел на дороге булавку, поднял ее и подал Гурго с детской улыбкой: «Вот, Горго, Горгончик, булавочка, — я вам ее дарю!» Подарить острый предмет — значит поссориться. Но этого и хочет Гурго. «Что делаешь, делай скорей», — как будто говорит ему Наполеон. Грусть, упрек, ласка, насмешка, прощение — тут все вместе, и все детское. Но ничего этого не понял Гурго, как ничего не понимают в Наполеоновой детскости безнадежно взрослый Тэн и безнадежно тоскующий о детстве Толстой.

«Если не обратитесь и не станете, как дети…» — это значит: детское — Божье. Вот почему в герое, человеке — Бог и дитя вместе.

Таково зло и добро в Наполеоне. Что же он сам — злой или добрый? Сказать: совсем «святой», так же грубо-неверно, как сказать: «злодей». Зло и добро в нем борются. Но и в этой борьбе, как во многом другом, он существо не нашей породы, тварь иного творения — «человек из Атлантиды». Сердце его — чаша смешения: капля какой-то жертвенной крови, еще не голгофской, упала в какую-то амброзию, еще не олимпийскую, и закипело смешение, брожение неистовое, — то, что мы называем «Наполеоновым гением». Но чтобы сказать о нем просто: «злодей», надо быть нами — детьми самого безбожного из всех веков.

Хула на героя, Человека, — хула на человечество. Вот уже сто лет как мы хулим Наполеона. Не пора ли наконец сказать: самый оклеветанный из всех героев — он.

Мертвое лицо его — одно из прекраснейших человеческих лиц. Наполеон на смертном ложе, рисунок английского капитана Мерриета (Marryat), сделанный 5 мая 1821 г., в самый день смерти императора. Ясное и чистое, как небо. Видно по этому лицу, что если не в жизни, то в смерти он победил зло добром, исполнил «меру человеческую, какова мера и Ангела». Спящий полубог и ангел вместе; павший с неба на землю, херувим силы и света. А мы его не узнали и вот что сделали с ним!

Работник

Соединение противоположностей — так можно определить гений Наполеона; так он и сам определяет его.

«Редко и трудно соединение всех качеств, нужных для великого генерала. Самое желательное, что сразу выдвигает человека на первое место, это — равновесие ума или таланта с характером или мужеством». Это значит, по выражению Наполеона: «быть квадратным в высоте, как в основании». Основание квадрата — мужество, воля, а вышина его — ум. «У Бонапарта ум в равновесии с волей. La partie intellectuelle balance la volunté», по глубокому слову аббата Сийэса. Это равновесие ума и воли есть «квадрат гения».

Все мы, люди современной европейской цивилизации, более или менее страдаем болезнью Гамлета — отрывом ума от воли, созерцания от действия; Наполеон, один — среди больных, здоровый. В нас во всех две души, дневная и ночная, расторгнуты; в нем одном соединены. Все мы вкусили только от древа познания, — и умираем; он один вкусил от древа познания и жизни — и живет. Все мы умножаем наш ум насчет нашей воли; он один соединяет бесконечный ум с бесконечной волей. Все мы — четырехугольники широкие, низкие в воле, или высокие, узкие в уме; он один — совершенный квадрат.

Как все существо его соединяет эти два противоположные начала, так и каждое из них в отдельности — воля и ум — соединяет в себе противоположные качества.

Память и воображение, вот первая в нем черта противоположностей умственных; обращенная к будущему динамика воображения, и обращенная к прошлому статистика памяти.

«Память у меня изумительная. В молодости я знал логарифмы больше чем тридцати — сорока чисел; знал не только имена всех офицеров во всех полках Франции, но и места, где набирались эти части и где каждая из них отличилась, и даже какого политического духа каждая».

Проверяя, впоследствии, уже императором, военные отчеты (etats de situations) о сотнях тысяч людей, от Данцига до Гибралтара, он тотчас находил малейшие неточности: «Почему на острове Влахерна пятнадцать человек жандармов сидят без оружия?» — «Почему не упомянуты два четырехдюймовых орудия, находящихся в Остенде?» В 1813-м, вспоминает, что три года назад отправил в Испанию два эскадрона Двадцатого конно-егерского полка. Помнит все военные отчеты почти наизусть, так что мог бы заблудившемуся в пути рядовому указать, по номеру его полка, местонахождение корпуса.

Но память для него — только неисчерпаемая каменоломня, где воображение добывает камень для своего исполинского зодчества.


Статуя Наполеона Бонапарта в римской тоге. Корсика, Франция


«Император — весь воображение», — замечает де Прадт. Можно бы сказать: «и весь память», так же как вообще весь — то умственное качество, какое в данную минуту нужно ему, и иногда противоположное тому, которым, в минуту предшествующую, он тоже был весь. Ум его — многовидный Прометей, во все из всего оборачивающийся оборотень.

«Необычайное воображение одушевляло этого холодного политика, — говорит Шатобриан. — Разум его осуществлял идеи поэта. Он, конечно, не сделал бы того, что сделал, если бы при нем не было Музы».

«Я иногда верю, что возможно все, что этому странному человеку взбредет в голову, а при его воображении как знать, что в нее взбредет», — пророчески угадывает Жозефина при первом знакомстве с ним.

Воображение делает его таким же великим поэтом в действии, как Эсхил, Данте и Гёте — в созерцании; музыкантом всемирно-исторической симфонии, новым Орфеем, чья песнь повелевает камням строиться в стены Града.

«Я люблю власть, как художник… как скрипач любит скрипку… Я люблю власть, чтобы извлекать из нее звуки, созвучья, гармонии». И из всех гармоний величайшую — всемирное соединение людей.

Знание как творческое действие и знание как чистое созерцание — вот вторая, в уме его, черта противоположностей. Находить Архимедову точку опоры, волевую, действенную, как рычага знания, умеет он, как никто. И вместе с тем радость чистого созерцания так понятна ему, что он иногда сомневается, не был ли рожден великим ученым и не изменил ли своей настоящей судьбе, покинув созерцание для действия.

«Вот для меня новый случай пожалеть, что, увлеченный силой обстоятельств, я пошел по иному, столь далекому от науки, пути», — пишет он Лапласу, принимая от него посвящение «Небесной механики» и восхищаясь ее «совершенною ясностью». И в наступающих ужасах 12-го года, из Витебска, благодарит его за присылку «Теории вероятностей» — «одного из тех сочинений, которые усовершенствуют математику, эту первую из наук». Тайную музыку чисел он чувствует так же, как Пифагор. В трудные минуты жизни читает для успокоения таблицы логарифмов, как молитвенник.

Возвращаясь из Египетской кампании во Францию, на фрегате «Мьюрон», когда спутники его в смертельной тревоге ожидают с минуты на минуту появления английской эскадры, которая давно уже гонится за ними, генерал Бонапарт спокойно беседует с членами Института Бертоллэ и Монжем о химии, физике и математике.

В 1815-м, после второго отречения в Мальмезоне, император говорит Монжу: «Праздность для меня жесточайшая мука. Без империи, без армии я вижу теперь для души одну пищу — знание… Я хочу начать новую жизнь, чтобы оставить потомству достойные меня научные труды и открытия… Мы с вами изъездим весь Новый Свет, от Канады до мыса Горна, и в этом огромном путешествии исследуем все великие физические явления земного шара». Никогда еще, казалось Монжу, Наполеон не был так велик. Но слышатся далекие гулы орудий, и он снова бежит к своим военным картам и накалывает на них булавки; снова мечтает о войне — действии. Так и не узнает до конца, что ему ближе — созерцание или действие.

Целыми часами в одной из покинутых комнат лонгвудского дома на Св. Елене, забывая все свои беды и муки, наблюдает жизнь муравьев; восхищается их умом и упорством в отыскивании спрятанного сахара: «Это ум, это больше, чем инстинкт, это настоящий ум… образец государственной мудрости. О, если бы такое единодушие людям!» В этой муравьиной мудрости, как в том жалобном вое собаки над трупом своего господина, он чувствует, что тварь может быть ближе человека к Творцу.