Целыми днями, уже больной, почти умирающий, наблюдает жизнь рыб в лонгвудском садке — особенно их любовные игры и войны; а когда от какой-то неизвестной причины, повальной болезни или отравы, начинают они засыпать, не шутя огорчается, видит в этом дурную примету: «значит, и я умру».

Раньше, когда еще был здоров, подолгу рассматривал географический атлас Лас Каза с планисферою, беседовал о новых геологических гипотезах, о неизвестных причинах циклонов и ураганов, о постоянных воздушных и водяных течениях — этих могучих дыханиях Земли, не мертвой для него глыбы материи, а живого тела — великого Животного, Zôon, так же как для древних ионийских философов. Да, после древних, может быть, только в Гёте и Винчи чувствуется такая же, как в Наполеоне, близость человеческого сердца к сердцу Матери-Земли.


С природой одною он жизнью дышал,
Ручья разумел лепетанье
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье;
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.

Синтез и анализ — вот третья в нем черта умственных противоположностей. Синтез величайший, величайшая гармония Орфеевой скрипки — власти — есть всемирное соединение людей. Широта этого синтеза соответствует глубине анализа.

«Я всегда любил анализ, и если бы по-настоящему влюбился, то разложил бы и любовь мою по частям. „Зачем“ и „почему“ — такие полезные вопросы, что чем их больше задаешь себе, тем лучше». «Геометричность ума всегда побуждала его разлагать все — даже чувства свои, — вспоминает г-жа Ремюза. — Бонапарт — человек больше всего размышлений над причинами человеческих действий. Вечно напряженный в малейших действиях своей собственной жизни, постоянно открывая тайную причину всех своих душевных движений, он никогда не мог ни объяснить, ни понять ту естественную беспечность, которая заставляет нас действовать иногда без всякой цели и умысла». Последнее, впрочем, неверно: мотыльковая беспечность светских дам, вроде самой г-жи Ремюза, Наполеону, разумеется, чужда; но это не значит, что ему также чужда непроизвольность, неумышленность «ночного сознания», интуиции.

Мера и безмерность — такова четвертая, в уме его, черта противоположностей.

Солнечный гений всего средиземного племени, от Пифагора до Паскаля, — геометрическая ясность, точность, простота, Аполлонова мера — есть и гений Наполеона. Стиль его напоминает стиль Паскаля, замечает Сент-Бев; надо бы прибавить: и стиль Пифагора: «точно острием циркуля вырезанные слова».

Как бы числовым строем устроняет он и хаос революции, геометрической мерой умеряет его. «Я ввел всюду одинаковую простоту, ибо все, что добро, все, что красота, есть плод простого и единого замысла». Эта простота — красота совершенная — как бы солнечный божеский круг, вписанный в человеческий «квадрат» гения.

И рядом с Аполлоновой мерой — безмерность Дионисова. Великое — прекрасное борется в нем с безмерным — чудовищным. «Границы человеческие были в нем превзойдены, — говорит Сегюр о кампании 12-го года. — Гений его, желая подняться над временем и пространством, как бы изнемогает в пустоте. Сколь ни велика была мера его, он ее нарушил».

Это безмерное, напоминающее зодчество атлантов, титаническое в замыслах его так пугает бедного Декрэ: «Император сошел с ума, окончательно сошел с ума! Вот помяните слово мое: он когда-нибудь отправит нас всех к черту, и все это кончится ужасной катастрофой». Или, как сам Наполеон говорит: «Невозможность есть только пугало робких, убежище трусов». Тут уже в самом деле безмерное похоже на безумное; тут геометрия трех измерений — только путь к четвертому; квадрат человеческого гения становится основанием божественной пирамиды, заостряющейся в одно острие, в одну точку: «я — Бог».

Впрочем, и эту титаническую безмерность он в конце концов побеждает божественной мерой, но уже в ином порядке — в жертве.

И в воле его, как в уме, — то же соединение противоположностей, тот же квадрат гения.

Мир и война. Работник и Вождь — таковы два «противных — согласных» лица этой воли. На войне — внезапные, как молния, разряды ее, а в мире — медленное усилье — капля, точащая камень.

Трудно решить, какое из двух слов лучше выражает волю его, — это, военное: «Надо ставить на карту все за все», или то, рабочее: «Рад бы отдохнуть, да запрягли вола — паши!» Трудно решить, где он больше герой — в величье побед или в смирении труда; в огне сражений, когда летит подобно орлам своих знамен, или в затишье работы, когда влачится, как медленный вол.

«Работа — моя стихия; я создан для нее. Меру моих ног, меру моих глаз я знаю; но меры моей работы я никогда не мог узнать». — «Я всегда работаю: за обедом, в театре; просыпаюсь ночью, чтобы работать. Я сегодня встал в два часа ночи, сел на диван у камина, чтобы просмотреть военные отчеты, поданные мне накануне вечером; нашел в них двадцать ошибок и поутру отослал о них замечания министру; тот сейчас исправляет их в своей канцелярии».

Трижды в месяц подаются ему отчеты министерства финансов, целые книги в восьмую долю листа, наполненные столбцами цифр, и он проверяет их так тщательно, что находит ошибки в несколько сантимов. Каждые две-три недели просматривает отчеты военного министерства, составленные тоже в виде книжек: номерные, послужные, дивизионные, корпусные, артиллерийские, пехотные, инженерные, рекрутские, иностранных армий и проч., и проч. Он читает их жадно: «В чтении военного отчета я нахожу больше удовольствия, чем молодая девушка — в чтении романа». Иногда восхищается: «Этот отчет так хорошо составлен, что читается, как прекрасная поэма!»

И все это складывается в уме его правильно, по отделениям, как мед в сотовых ячейках, или прозаичнее, — он любит прозу, — как «дела в ящиках конторского шкафа». — «Если я хочу кончить одно дело, я закрываю тот ящик, где оно лежит, и открываю другой, так что дела никогда не смешиваются, не затрудняют и не утомляют меня. А когда я хочу спать, я закрываю все ящики, и тотчас засыпаю».

Люди слабы, потому что рассеянны; гений есть внимание, а внимание — воля ума. Наполеон обладает этою умственной волей в высшей степени. «Сила и постоянство внимания — вот что отличает ум Бонапарта, — замечает член Государственного совета Редерер. — Он может заниматься по восемнадцать часов одной и той же работой или различными, и при этом я никогда не видел, чтобы ум его ослабевал или утрачивал гибкость даже в телесной усталости, в самом крайнем напряжении физических сил, даже в гневе; я никогда не видел, чтобы одно дело отвлекало его от другого. Не было человека более поглощенного тем, что он делал сейчас». — «Изумительна гибкость ума его, которая позволяет ему переносить мгновенно все свои способности, все свои душевные силы и сосредоточивать их на том, что в данную минуту требует внимания, все равно, мошка это или слон, отдельный человек или целая армия. Пока он чем-нибудь занят, все остальное для него не существует: это своего рода охота, от которой ничто не может его отвлечь».

Люди устают, но не боги и не вечные силы природы; так же неутомим и он.

«Сотрудники его изнемогают и падают под бременем, которое он взваливает на них и которое сам несет, не чувствуя тяжести». — «Будучи Консулом, он иногда председательствовал на частных собраниях секций министерства внутренних дел, от десяти часов вечера до пяти утра». — «Нередко в Сен-Клу он задерживал членов Государственного совета от десяти часов утра до пяти вечера, с перерывом в четверть часа, и в конце заседания казался не более усталым, чем в начале». — «Я мог рассуждать о каком-нибудь деле в течение восьми часов и затем перейти к другому, с такою же свежестью ума, как вначале. Еще теперь (на Св. Елене) я мог бы диктовать двенадцать часов подряд». — «Он работает по пятнадцати часов, без еды, без отдыха». — «Однажды, во время консульства, в одном административном совещании, военный министр заснул; несколько других членов едва держались на стульях. „Ну-ка, просыпайтесь, просыпайтесь, граждане! — воскликнул Бонапарт. — Только два часа ночи. Надо зарабатывать жалованье, которое нам платит французский народ“».

За семьдесят два дня последней Французской кампании люди не понимали, когда он находил время спать и есть.

После страшного Лейпцигского разгрома, 2 ноября 1813-го, выезжает из Майнца, а на следующий день, третьего, поздно вечером выходит из кареты на Тюильрийском дворе: от Майнца до Парижа проскакал, нигде не останавливаясь. «Когда он вышел из кареты, ноги у него так затекли, что он едва стоял на них, и лица на нем не было от усталости. Но, наскоро обняв жену и сына, проводит весь остаток ночи с министрами, выслушивая их доклады, диктуя и отдавая распоряжения. Отпускает их в шесть утра, приказав министру финансов возвратиться в полдень: „Захватите, Годэн, отчеты по казначейству, нам нужно над ними поработать вместе как следует“». В эти дни секретарь Наполеона, барон Фейн, говорил графу Лавалетту: «Император ложится в одиннадцать вечера, встает в три часа утра и работает до ночи, не отдыхая ни минуты. Надо, чтобы это кончилось, иначе он себя доконает, и меня с собою».