Доротея Бранд

Как cтать писателем

Классическое руководство

Книга рекомендована к изданию Максимом Романовым

Предисловие

У искусства есть два самых опасных врага: ремесленник, не озаренный талантом, и талант, не владеющий ремеслом.

Анатоль Франс

Так совпало, что предложение от издательства «МИФ» написать предисловие к книге едва не столетней давности пришло в то время, когда я читала размышления Харуки Мураками о профессии писателя, одновременно примериваясь к мысли написать нечто подобное — на собственном, конечно, рабочем опыте.

Поэтому, улыбнувшись очередному совпадению в своей жизни, я сразу ответила: да, любопытно, почему бы и нет. Мне прислали рукопись: Доротея Бранд, литературный критик, редактор.

Подобных книг о писательском ремесле написано немало и писателями, и литературоведами, и исследователями, и прочими пастухами обширного стада пишущих личностей, производящих разные тексты. (Сама я не слишком верю в то, что человека можно научить не просто литературно излагать свои мысли, а писать талантливые книги.)

Я приступила к чтению и буквально на второй странице наткнулась на следующий пассаж: «…по моему опыту, именно в этой сфере творчества целеустремленный и дисциплинированный человек может добиться удивительных успехов в самые краткие сроки». И дальше: «Те, кто страдает от периодов пустоты и тишины, когда на ум не приходит ни единая мысль или фраза, могут создавать подлинные шедевры, если “злые чары” на время рассеиваются…» Я пришла в бешенство: да что, эта дама всерьез решила, что научиться писать прозу можно на курсах кройки и шитья?!

И все же, чертыхаясь, продолжала читать дальше, дальше… пока не дочитала всю эту небольшую книжку до последнего абзаца.

Доротея Бранд оказалась непроста. Она — так получалось — верила в разумное устройство мира. Более того: она верила в разумное устройство и благоустройство писательского дела. Заботливо и терпеливо вникая в бытовые, психологические, даже физиологические проблемы своих предполагаемых учеников, она утешала их, давая совет за советом: где писать, сколько чашек кофе выпить перед началом работы, как расслабляться, когда телега воображения безнадежно увязла. И если отвлечься от всяких ее смешных: «Просите в магазинах хорошую бумагу по шестнадцать фунтов. Если продавец вас не поймет, ищите магазин получше», следовало признать, что среди ее советов, шаг за шагом, я натыкалась на те, с которыми была совершенно согласна и к чему в своей литературной жизни пришла отнюдь не сразу. Ведь у меня-то не было никаких литературных наставников.

Если бы я, как нормальные люди, к сочинению текстов приступила годам к тридцати, я бы тоже, возможно, серьезно отнеслась к литературной учебе, тоже пыталась бы искать какого-нибудь наставника в попытках выяснить, что делать с героем и как уравновесить конструкцию сюжета. Но тот, кто заправляет там, наверху, литературными судьбами, взял меня за шкирку и швырнул в ледяную пучину литературопроизводства — как щенка бросают в воду.

Это случилось, когда мне исполнилось пятнадцать. Будучи несознательным подростком и безбожной лгуньей, я наткнулась на журнал «Юность», в котором был опубликован крошечный — в колонку — рассказик некой ученицы восьмого класса. «Ага! — подумала я. — Она в восьмом, а я-то уже в девятом!» Взыграли во мне амбиции…

«Юность» в то время был журнал тиражный и дико популярный; публикации, в отличие от других советских журналов, там предваряли фотографиями авторов. Писателям нравится, когда их фото публикуют над рассказом или повестью: мы тоже люди, нам тоже охота покрасоваться. А у меня к тому времени уже была написана уйма рассказов. Один из них я и послала в журнал. Этой тетрадке, в сущности, была уготована участь полета в редакционную корзину. Однако редактор раздела «Зеленый портфель» Виктор Славкин, в чьи руки случайно попал конверт, распечатал его, принялся разбирать мой кошмарный почерк, счел рассказик «смешным» и принял его к публикации. Таким образом, моя шкодливая физиономия впервые появилась на странице журнала с трехмиллионным тиражом. Так закончилась моя жизнь…

В смысле — нормальная жизнь. Началось сумасшествие. Когда ребенка публикуют на страницах популярного издания, он становится самовлюбленным графоманом.

Я принялась заваливать редакцию своими опусами, их продолжали публиковать. Ташкентская литературная общественность не знала, как на это реагировать. Совсем игнорировать не получалось — московский журнал, тираж, популярность. Принимать всерьез — несерьезно. Я проходила под снисходительным грифом «девочка небесталанная».

Потом подруга Элка Фельдман привела меня домой к приятелю их семьи, известному литературоведу Петру Иосифовичу Тартаковскому. Хлесткий был, умный человек. Не сентиментальный. Мы вошли, сняли по ташкентской привычке туфли в прихожей. Он сказал: «Спустились с каблуков, и не стало женской стати». Странно, как впечатываются иные фразы в твой цыплячий мозг — на всю жизнь. Петр Осич прочитал мои рассказы, снисходительно похвалил (девочка небесталанная) и лично отнес три-четыре рассказа в издательство «Ёш гвардия», что с узбекского переводилось как? Правильно — молодая, конечно же, гвардия. И я вступила в ее ряды.

Книжечку издали. Она была тонкая, синяя, с моим портретом на задней сторонке — лирическим. Я красиво сидела, томно опершись бледной щекой на ладонь.

Главное же, я продолжала строчить и строчить — юная задрыга в журнале тиражом в три миллиона экземпляров. У меня много чего имелось сказать этому миру. Вы думаете, я дала бы кому-то себя учить?

Это сейчас я месяцами мучительно размышляю над темами, к которым собираюсь подступиться: та стара, на эту высказывался миллион гениев, та уже прорабатывалась тем-то и тем-то. А в мои безмятежные юные годы… кто их во внимание принимал, тех гениев. Я тогда и сама гением была.

Так вышла вторая книга, уже потолще, с другим портретом — зимним, лохматым, в дубленке, с романтично поднятым воротником. А две книги — это вам не кот начхал. Две книги — это солидный творческий багаж и основание прямиком двинуть в Союз писателей.

Для поступления нужны были две рекомендации. Одна сгодилась местная, от уважаемого пожилого прозаика. Вторую следовало получить от московского писателя. И тут свезло: в Ташкент приехал Владимир Амлинский. В те годы он был известным автором, регулярно печатался в той же «Юности» — словом, правильная кандидатура. За меня замолвил словечко, кажется, все тот же Петр Осич, и в назначенный час я явилась в лобби гостиницы «Узбекистон», куда поселили столичную знаменитость. Амлинский скучал, развалившись в кресле. На столике перед ним стояла рюмка коньяка. Ему хотелось пойти на Алайский базар, купить дыню, урюк, шашлычка поесть… словом, вкусить от райских благ, ради которых в Ташкент приезжали столичные литераторы.

— Ну, давай, читай, — сказал он нетерпеливо. — Пару абзацев…

Я принялась читать, завывая и размахивая рукой. Вокруг меня клубилась суета: какие-то люди с чемоданами неслись туда-сюда, галдели. Кто бы другой стушевался. Я лишь повысила голос и рукой завертела уже как мельница: это был выигрышный, как мне казалось, диалог из ранней повести, где взрослый внук препирается с бабкой на умеренно одесских оборотах.

— Стоп, — сказал Амлинский. — Что это значит: «красные от борща пальцы»?

— От борща… — растеряно пояснила я.

— Почему они — красные? — уточнил он, скучая лицом.

— Ну, там же… свекла, — промямлила я, — в борще.

— Вот и пиши: «свекольные от борща пальцы».

Небо раскололось над моей безбашенной творческой личностью. И тот, кто спихнул меня в мутный литературный водоворот — сверху, с Олимпа, что ли, — просыпал свекольными пальцами щепотку разума и смысла на мою макушку. Оказывается, написанные строки можно было улучшать! (Потом я трижды переписала ту несчастную повестушку, полностью ее испортив. Я упивалась способностью разглядеть неловкие обороты, невнятные определения, ненужное многословие; я наслаждалась и мучилась властью над текстом — то мягким и податливым, то упрямо окаменелым. Да я с полгода вообще ничего не писала — только переписывала и переписывала.)

Владимир Амлинский начеркал мне на выдранном из блокнота листке рекомендацию в Союз писателей. На прощанье сказал:

— Ты вообще-то девка огневая, небесталанная. Если сумеешь прикрутить огонек под задницей, может, что-то с тебя и получится.

Это я сумела…

Это я всегда умела: пианистическая выучка, многочасовой терпеливый труд за клавиатурой.

Я с головой ушла в запой… как это получше-то сказать… страшной иссушающей тяги к самовыражению через слово. Оказалась с юности запряжена в эту повозку. И никакие любови, ни первый неудачный брак, ни рождение детей… этого моего рабочего состояния — всегда рабочего состояния — не коснулись. То, что подспудно я считала проклятием моего детства, закованного в панцирь многочасового долга, обернулось внутренней свободой творчества, работой взахлеб, бесконечным бдением над текстом, когда уже не замечаешь, что там — рассвело? стемнело? а который час? Когда чувствуешь только спартанскую собранность и волю, почти солдатскую выучку; когда долгий вздох — освобождение в конце проделанной работы — практически совпадает с нетерпением в преддверии работы грядущей.