Им нравится испытывать ностальгию по прошлому, однако вернуться в него никто из них не желает. А он желает. Желает, чтобы все было как раньше.

В углу веранды, в тени бугенвиллеи, подвешен брезентовый бурдюк с водой. Чем жарче день, тем холоднее вода, — чудо, подобное тем, что совершаются с мясом, которое висит в темноте кладовой и не портится, или с тыквами, лежащими на крыше под жгучим солнцем и сохраняющими свежесть. Похоже, разложения на ферме просто не существует.

Вода в бурдюке волшебно холодна, однако он каждый раз наливает себе не больше одного глотка. Он гордится тем, как мало пьет. И надеется, что это сослужит ему хорошую службу, если он когда-нибудь заблудится в вельде. Ему хочется быть жителем пустыни, вот этой пустыни, — таким же, как ящерица.

Прямо над главным домом фермы расположен тот самый обнесенный стеной пруд, двенадцать квадратных метров. Пруд наполняется насосом с ветряным двигателем и снабжает водой дом и сад. В один жаркий день он и брат спускают в пруд ванну из оцинкованного железа, не без труда забираются в нее и, гребя руками, несколько раз переплывают пруд вперед и назад.

Воды он боится и рассчитывает, что это приключение поможет ему преодолеть страх перед ней. Примерно в середине пруда их посудина начинает раскачиваться. Испещренная пятнами вода мечет в них стрелы света, вокруг ни звука, только трели цикад. Его отделяет от смерти лишь тонкий слой металла. И тем не менее он ощущает себя надежно защищенным — настолько надежно, что его клонит в сон. Такова ферма: здесь никакой беды произойти не может.

До этого он плавал в лодке всего один раз, ему было в то время четыре года. Мужчина (кто? — он пытается вспомнить, но не может) катал их на гребном ялике по лагуне — в Плеттенберхбае. Прогулка была задумана как увеселительная, однако все время, проведенное ими в ялике, он просидел, замерев и не сводя глаз с далекого берега. Вернее, один раз свел, чтобы взглянуть за борт, и увидел под собой, глубоко, покрытые рябью пряди водорослей. Именно то, чего он боялся, только хуже. У него закружилась голова. Одни только хрупкие доски, постанывавшие при каждом гребке так, точно они собирались треснуть, и не позволяли ему окунуться в смерть. Он покрепче вцепился в борт и закрыл глаза, борясь с бушевавшей в нем паникой.

В Фоэльфонтейне живут две семьи цветных, каждая в собственном доме. А у самой стены пруда стоит дом, теперь уже лишившийся крыши, но принадлежавший когда-то Ауте Яапу. Аута Яап жил на ферме еще до того, как на ней появился дедушка; сам он помнит Ауту Яапа лишь как очень старого человека с млечно-белой бородой, незрячими глазами, беззубыми деснами и узловатыми руками, сидящего на скамейке под солнцем, — возможно, его приводили к старику, чтобы тот дал ему благословение, однако в этом он не уверен. Теперь Аута Яап мертв, но имя его упоминают почтительным тоном. И тем не менее, спрашивая, что такого особенного было в Ауте Яапе, ответы он получает самые простые. Аута Яап родился в те времена, когда не существовало изгородей, защищающих овец от шакалов, говорят ему, когда пастуху, который отгонял своих овец на дальнее пастбище, приходилось неделями жить с ними и их охранять. Аута Яап принадлежал к исчезнувшему теперь поколению. Вот и все.

Тем не менее он улавливает то, что кроется за этими словами. Аута Яап был частью фермы; дедушка мог купить ее, стать законным владельцем, но Аута Яап все равно оставался дополнением к ней, знавшим и о самой ферме, и об овцах, вельде, погоде больше, чем мог знать новый в этих краях человек. Вот почему Ауту Яапа следовало во что бы то ни стало удержать на ферме, и по этой же причине никто даже не заговаривает о том, что хорошо бы избавиться от сына Ауты Яапа, Роса, человека уже пожилого, но работника не из лучших, ненадежного и неумелого.

Все понимают, что Рос будет жить и умрет на ферме, а после его место займет один из сыновей Роса. Фрик, второй работник фермы, моложе и энергичнее, он и соображает быстрее, и положиться на него можно во всем. И однако же, Фрик не свой, не здешний, и все опять-таки понимают, что оставлять его здесь навсегда необязательно.

Приезжая на ферму из Вустера, где цветные владеют, похоже, лишь тем, что им удается выпросить (Asseblief my Moi! Asseblief my basie!), он, увидев, насколько корректны и формальны отношения между его дядей и volk, всякий раз испытывает облегчение. Каждое утро дядя обсуждает с двумя своими работниками то, что нужно сделать за день. Он не отдает им приказов. Просто перечисляет необходимые дела, одно за другим, словно выкладывает на стол свои карты; затем его работники выкладывают свои. Это перемежается паузами, долгим, задумчивым молчанием, во время которого ничего не происходит. А затем вдруг оказывается, что все загадочным образом решилось: кто куда отправится, кто что сделает. «Nouja, dan salons maar loop, baas Sonnie!» — Ну, мы пошли, хозяин Сонни! После чего Рос и Фрик берут свои шляпы и торопливо уходят.

То же самое и на кухне. Там работают две женщины: Трин, жена Роса, и Лиентьи, его дочь от другого брака. Они появляются перед завтраком и покидают кухню после обеда, который приходится здесь на середину дня. Лиентьи настолько робка с чужими людьми, что, если те с ней заговаривают, только хихикает и лицо прячет в ладони. Однако, когда он подходит к двери кухни, до него доносится непрерывно ведомый двумя женщинами разговор, который ему нравится подслушивать: негромкий утешительный обмен женскими слухами, пересудами, передаваемыми из уст в уста, пока они не накроют собой не только ферму, но и стоящую рядом с Фрейзербург-Роуд деревню, и поселения вблизи от нее, и другие фермы этих мест — мягкая белая паутина слухов, охватывающая прошлое и настоящее, сеть, которая в этот самый миг сплетается и на других кухнях — на кухне Ван Ренсбурга, на кухне Альбертов, на кухне Нигрини, на кухнях Боутсов: кто за кого вышел, чья свекровь ложится на операцию и на какую, чей сын делает успехи в школе, чья дочь попала в беду, кто у кого гостил, кто во что был одет и когда.

Впрочем, Рос и Фрик ему интереснее. Он сгорает от желания выяснить, как они живут. Носят ли, подобно белым, нижние рубашки и подштанники? Есть ли у каждого своя кровать? Спят ли они голыми, или в повседневной одежде, или в пижамах? Едят ли настоящую еду, сидя с ножом и вилкой за столом?

Получить ответы на эти вопросы он не может, так как ему настоятельно посоветовали в дома их не заходить. Такие визиты были бы грубостью, сказали ему, потому что стеснили бы Роса и Фрика.

Если жена и дочь Роса работают в нашем доме, готовят еду, стирают одежду, застилают постели, почему же их должен стеснять наш приход к ним? — хочет спросить он.

Довод вроде бы и неплохой, однако не лишенный изъяна, и он это понимает. Ибо правда состоит в том, что присутствие Трины и Лиентьи в доме и впрямь стеснительно. Ему вовсе не нравится, что, когда он сталкивается с Лиентьи в коридоре, она притворяется невидимкой, а он делает вид, что ее здесь нет. И он не знает, как ей отвечать, когда она обращается к нему в третьем лице, как будто его нет рядом, и называет его «die kleinbaas» — маленький хозяин. Все это его страшно стесняет.

С Росом и Фриком ему легче. Но даже с ними он вынужден разговаривать, используя вычурно построенные предложения, которые позволяют не обращаться к ним на jy [Ты (афр.).], между тем как они называют его kleinbaas. К тому же он не уверен, кем считается Фрик, мужчиной или мальчиком, не окажется ли он в глупом положении, обращаясь с Фриком как с мужчиной. Это касается и цветных вообще, и жителей Кару в частности — он просто не знает, когда они перестают быть детьми и становятся мужчинами и женщинами. Похоже, что происходит это очень рано и очень внезапно: сегодня они возятся с игрушками, а завтра выходят со взрослыми на работу или начинают мыть посуду в чьих-то кухнях.

Фрик — человек мягкий, с негромким голосом. У него есть велосипед с толстыми шинами и гитара; по вечерам он сидит у двери своей комнаты, играет сам для себя на гитаре и улыбается мечтательной отчасти улыбкой. А субботними вечерами уезжает на велосипеде во Фрейзербург-Роуд и остается там до воскресного вечера, возвращаясь долгое время спустя после наступления темноты: они различают за многие мили крошечную колеблющуюся искорку света, фонарик его велосипеда. Покрывать на велосипеде такие огромные расстояния — ему это кажется героизмом. И если бы ему только позволили, он преклонялся бы перед Фриком.

Фрик — работник наемный, ему платят жалованье, он может сказать, что уходит, и его пошлют укладывать вещи. И тем не менее, когда он видит Фрика сидящим с трубкой в зубах на корточках и вглядывающимся в вельд, ему представляется, что Фрик связан с этими местами надежнее и крепче, чем Кутзее — если не с Фоэльфонтейном, то с Кару. Кару — земля Фрика, его дом; а Кутзее, сидящие, попивая чай и сплетничая, на веранде, подобны ласточкам, существам сезонным — сегодня здесь, завтра там, — а то и воробьям, чирикающим, легким на подъем, недолговечным.

Самое лучшее, что есть на ферме, лучше всего на свете, — это охота. У дяди только одно ружье — «ли-энфилд» тридцатого калибра, пули его слишком велики для какой угодно дичи (отец однажды подстрелил зайца, так от того остались одни кровавые ошметки). Поэтому, когда он приезжает на ферму, у одного из соседей заимствуется ружье двадцать второго калибра. Оно однозарядное, патрон вставляется прямо в казенник. Иногда это ружье дает осечку, и он возвращается домой с продолжающимся несколько часов звоном в ушах. Попасть ему, как правило, ни во что не удается, разве что в прудовых лягушек или в садовых мышанок. И тем не менее жизнь никогда не кажется ему такой же полной, как в те ранние утра, когда он и отец отправляются с ружьями по сухому руслу Бушменской реки на поиски дичи: антилоп, зайцев или дроф, которые водятся на голых склонах холмов.