Фрик однажды наткнулся за кухней — там, где женщины развешивают постиранное, — на песчаного ужа, забил его до смерти палкой и бросил длинное желтоватое тело поверх кустов. Женщины туда несколько недель не захаживали. Змеи женятся на всю жизнь, сказала Трин; и когда убивают мужа, жена приползает, чтобы отомстить.

Весна и сентябрь — лучшее время для приезда в Кару, вот только школьные каникулы продолжаются и тогда, и тогда всего неделю. В один из их сентябрьских приездов на ферме появляются стригали. Появляются словно ниоткуда — диковатые люди на велосипедах, нагруженных постельными скатками, кастрюльками и сковородками.

Стригали, обнаруживает он, люди особенные. Если они вдруг сваливаются, точно с неба, на ферму, следует считать, что ей повезло. Чтобы удержать их здесь, выбирают и режут самого жирного хамеля [Hamel (афр.) — холощеный баран.] — валуха. Они занимают старую конюшню, обращая ее в свой барак. Ночью в небо взвивается пламя большого костра — стригали пируют.

Он присутствует при долгом разговоре дяди Сона с вожаком стригалей, мужчиной настолько темнокожим, резким и сильным, что его вполне можно принять за туземца. Они говорят о погоде, о состоянии пастбищ в провинции Принс-Альберт, в провинции Бофор, в провинции Фрейзербург, о плате за работу. Африкаанс, на котором изъясняются стригали, настолько невнятен и переполнен незнакомыми оборотами, что он едва их понимает. Откуда они? Выходит, в стране есть места куда более недосягаемые, чем Фоэльфонтейн, сердцевина, нутро, еще больше обособленное от мира?

На следующее утро, за час до зари, его будит топот копыт — это первое стадо овец гонят мимо дома, чтобы запереть их в ближайшем к стригальне краале. Дом пробуждается. На кухне шум, суета, пахнет кофе. Едва начинает светать, он, уже одетый, выходит наружу, слишком взволнованный, чтобы дожидаться завтрака.

Ему дают поручение — держать большую жестянку, наполненную сухими бобами. Каждый раз, как стригаль заканчивает обрабатывать очередную овцу — отпускает ее, хлопнув по заду, и бросает состриженное на сортировочный стол, а овца, голая, розовая, с кровоточащими ранками там, где стригаль зацепил ее кожу, нервной пробежкой удаляется во второй загон, — каждый раз стригаль получает право взять из жестянки один боб, что и делает, кивая и произнося вежливое «My basie!».

Когда ему надоедает держать жестянку (стригали могут брать бобы и без него, они — люди деревенские, о нечестности, считай, и не слышали), он вместе с братом берется помогать тем, кто вяжет шерсть в кипы, — оба подпрыгивают на ней, плотной, жаркой, сальной. Его приехавшая из Скипперсклофа кузина, Агнес, тоже здесь. Она и ее сестра присоединяются к ним, они вчетвером скачут по шерсти, точно по огромной перине, смеясь и выделывая курбеты.

Агнес занимает в его жизни место, ему пока не понятное. Он познакомился с ней в семь лет. Приглашенные в Скипперсклоф, они приехали туда уже под вечер, после долгой дороги. В небе теснились облака, солнце не грело. Холодный зимний свет сообщал вельду глубокий красновато-синий тон, без следа какой-либо зелени. Даже главный дом фермы выглядел негостеприимно: суровый белый прямоугольник под острой цинковой крышей. Никакого сходства с Фоэльфонтейном; не хотел бы он жить здесь.

Агнес, которая старше его на несколько месяцев, отпустили погулять с ним. Она повела его в вельд. Шла босиком, у нее даже собственных туфелек не было. Вскоре дом скрылся из виду, их окружила пустота. Они разговорились. Волосы Агнес были собраны в две косички, она слегка пришепетывала, ему это понравилось. Он утратил обычную сдержанность. Забыл, беседуя с ней, на каком языке говорит: мысли его сами превращались в слова, прозрачные и ясные.

Теперь он уже не помнит, о чем рассказывал Агнес в тот вечер. Но рассказал он ей все — все, что делает, что знает, на что надеется. Она молча слушала его. И, еще рассказывая, он понял, что день сегодня особенный — из-за нее.

Солнце уже садилось, неистово багровое, но ледяное. Облака темнели, ветер усиливался, пробиваясь сквозь его одежду. А на Агнес только и было что хлопковое платьице, да и ступни ее посинели от холода.

«Где вы были? Что делали?» — спрашивали взрослые, когда они вернулись в дом. «Niks nie», — ответила Агнес. Ничего.

Здесь, в Фоэльфонтейне, ходить на охоту Агнес не разрешают, однако она может бродить с ним по вельду или ловить лягушек в большом пруду. С ней он чувствует себя иначе, чем со школьными друзьями. Это как-то связано с присущей ей мягкостью, готовностью слушать, но и с ее загорелыми стройными ногами, с босыми ступнями, с тем, как она, словно танцуя, перескакивает с камня на камень. Он умен, лучший ученик своего класса; и о ней говорят, что она умница; гуляя, они обсуждают вопросы, услышав которые взрослые только головами качают: было ли у Вселенной начало; что лежит за Плутоном, темной планетой; где находится Бог, если Он существует?

Отчего ему так легко разговаривать с Агнес? Оттого, что она девочка? На любой его вопрос она отвечает охотно и мягко, ничего не утаивая. Агнес — его двоюродная сестра, стало быть, влюбиться друг в дружку и пожениться они не могут. И в каком-то смысле это хорошо: он волен просто дружить с ней, раскрывать перед ней сердце. Но что, если он все-таки любит ее? Это и есть любовь — ненатужная щедрость, чувство, что тебя наконец-то поняли, ненужность притворства?

Стригали работают весь день и весь следующий, едва прерываясь на то, чтобы поесть, состязаясь друг с другом в быстроте. К вечеру второго дня работа оказывается выполненной, каждая овца фермы остриженной. Дядя Сон выносит из дома брезентовый мешок с бумажными деньгами и монетами и платит каждому стригалю в зависимости от числа предъявляемых им бобов. За этим следует еще один костер и еще одно пиршество. А на следующее утро стригали покидают ферму, и она возвращается к прежней неторопливой жизни.

Шерсти набралось столько, что кипы ее переполняют сарай. Дядя Сон обходит их с трафаретом и штемпельной подушечкой, проставляя на каждой свое имя, название фермы, сорт шерсти. Еще через день появляются огромные грузовики (как они перебрались через песчаное русло Бушменской реки, в котором даже легкие машины и те увязают?), кипы укладывают в них, и грузовики уезжают.

Это повторяется каждый год: приключение, волнение. И так всегда и будет: нет причин, по которым этому мог бы прийти конец, — существовали бы сами годы.

Секретное и священное слово, которое связывает его с фермой, таково: «принадлежать». Когда он выходит в вельд один, то позволяет себе негромко сказать: «Я пришел с фермы». Во что он действительно верит, но чего не произносит вслух, держит при себе из страха разрушить волшебство, так это в слова «я принадлежу ферме».

Он никому этого не говорит, потому что такую фразу очень легко понять превратно, легко обратить в ее противоположность: «Ферма принадлежит мне». А она никогда ему принадлежать не будет, он навсегда останется здесь не более чем гостем: и понимает это, и принимает. От мысли о том, что он мог бы и вправду жить в Фоэльфонтейне, называть ферму своим домом и больше не спрашивать разрешения делать то, что ему хочется, у него начинает кружиться голова, и он эту мысль отгоняет. «Я принадлежу ферме»: дальше этого он пойти не готов, даже в самой что ни на есть глубине души. Но в той же самой глубине он знает то, что знает и ферма: на самом деле Фоэльфонтейн не принадлежит никому. Ферма больше любого из людей. Ферма существует от века до века. Когда все они умрут, когда даже фермерский дом обратится, подобно краалям на склоне горы, в руины, ферма так и останется здесь.

Как-то раз — далеко от дома, в вельде — он наклоняется и вытирает ладони в пыли, словно омывая их. Это ритуал. Он совершает ритуал. Он еще не знает пока, что такое ритуал, и все же радуется, что никто его не видит и никому про это не расскажет.

Принадлежность ферме — его тайная доля, доля, с которой он появился на свет и которую радостно принимает. Другая его тайна состоит в том, что, как бы он этому ни противился, он все еще принадлежит своей матери. Для него не секрет, что две эти зависимости приходят в столкновение. Как не секрет и то, что на ферме хватка матери ослабевает больше, чем где бы то ни было еще. Неспособная, будучи женщиной, охотиться, неспособная даже выходить в вельд, она попадает в проигрышное положение.

У него две матери. Дважды рожденный: один раз женщиной, другой — фермой. Две матери — и ни одного отца.


В полумиле от фермерского дома дорога разветвляется, левая идет к Мервевиллю, правая к Фрейзербургу. А в развилке лежит кладбище: участок земли, обнесенный оградой с воротами. Над кладбищем господствует мраморное надгробие дедушки; вокруг него теснится около дюжины других могил, пониже чином и попроще, с надгробиями из аспидного сланца — на одних выбиты имена и даты, на других и того нет.

Дедушка — единственный здесь Кутзее, единственный, кто умер в семье с того времени, как ферма стала ее собственностью. Здесь он закончил свой путь, человек, начавший как уличный торговец в Пикетберге, затем открывший магазин в Лайнгсбурге и ставший там мэром города, а затем купивший отель во Фрейзербург-Роуде. Он лежит здесь, погребенный, но ферма по-прежнему принадлежит ему. Дети его снуют по ней, точно карлики, и внуки тоже — карлики среди карликов.