Закончив уборку и убедившись, что комната готова к воскресному дню, грязный и усталый Джон сел у окна в отцовское кресло. Улицы заливал холодный солнечный свет, яростный ветер гнал обрывки бумаги, замерзшую пыль, хлопал вывесками магазинов, стучал в двери церквей. Зима заканчивалась, и кучи снега, которые сгребли к бордюрам тротуаров, постепенно таяли и стекали в канавы. На сырых улицах мальчишки играли в стикбол. Одетые в теплые свитера и штаны, они носились с криками, гоняя мяч, и тот — бац! — летел по воздуху после очередного удара палкой. На одном парне была ярко-красная спортивная вязаная шапочка со свисающей сзади кисточкой, которая победно взлетала всякий раз, как мальчуган подпрыгивал, чтобы ударить по мячу. Лучи солнца окрашивали лица ребят в медно-бронзовый цвет. Сквозь закрытое окно до Джона доносились их резкие, грубые голоса. Джону хотелось быть одним из них, так же беззаботно гонять мяч по улице, уверенно и изящно двигаться, но он знал, что это невозможно. Что ж, зато ему доступно другое — то, чего не дано уличным мальчишкам: он мог, по словам учителя, думать. Впрочем, эта способность приносила мало утешения — сегодня, например, мысли пугали его. Лучше бы оказаться с этими ребятами на улице, где можно не думать, загнав до усталости ненадежное, коварное тело.

Сейчас одиннадцать — через два часа вернется отец. Тогда они пообедают, потом отец встанет с ними на молитву, преподаст урок из Библии. Ближе к вечеру Джон пойдет убирать церковь, а после останется на вечернюю службу. Неожиданно на него накатил приступ неудержимой ярости, из глаз полились слезы. Наклонив голову, Джон стучал по стеклу кулаками и с горечью повторял: «Что мне делать? Что мне делать?»

Его позвала мать, и тут он вспомнил, что она стирает в кухне белье и, возможно, ей нужна помощь. Джон неохотно поднялся и направился в кухню. Мать стояла над тазом, ее руки были по локоть в мыльной пене, на лбу выступил пот. Фартук, на который пошел кусок от старой простыни, промок в том месте, где соприкасался со стиральной доской. При появлении Джона мать вытерла руки краем фартука.

— Ты закончил, Джон? — спросила она.

— Да, мама, — ответил он, отметив ее странный взгляд, словно мать смотрела на чужого ребенка.

— Молодец, — похвалила она и улыбнулась робкой, вымученной улыбкой. — Ты ведь моя правая рука.

Никак, даже улыбкой, не отозвавшись на похвалу, Джон молча смотрел на мать, соображая, что от него теперь могут потребовать. Она повернулась, откинула мокрой рукой волосы со лба и подошла к буфету. Стоя к нему спиной, достала яркую декоративную вазу, цветы в которую ставили только по праздникам, и высыпала себе в ладонь то, что сейчас там находилось. Джон услышал звяканье монет — значит, его пошлют в магазин. Мать поставила вазу на место и, повернувшись к сыну, раскрыла ладонь.

— Я не спросила тебя, что ты хочешь на день рождения, — произнесла она. — Возьми вот это, сынок, пойди и купи себе, что захочешь.

Мать протянула ему теплые и мокрые монеты. Джон ощутил их приятную, гладкую поверхность, прикосновение материнской руки и поднял ничего не видящие от непонятного чувства глаза. Сердце его забилось, ему захотелось прильнуть к мокрому фартуку матери и заплакать. Но он опустил голову и взглянул на ладонь, где лежали кучкой монеты.

— Не очень-то здесь много, — сказала она.

— Мне хватит. — Джон улыбнулся, а мать склонилась и поцеловала его в лоб.

— Ты станешь, — заговорила она, беря его за подбородок и отводя немного в сторону, — большим человеком. И очень хорошим, запомни это. Мама верит в тебя.

И Джон сообразил, что она чего-то не договаривает. Сегодня мать на каком-то особом языке сказала ему нечто, что он должен запомнить и осознать в будущем. Джон смотрел на мать, и сердце его переполняла любовь к ней и еще странная, пугавшая его боль.

— Да, мама, — кивнул он, надеясь, что она поймет, несмотря на невразумительность речи, всю глубину его страстного желания доставить ей радость.

— Я знаю, — сказала мать с улыбкой, облегчившей его душу, — есть многое, чего ты еще не понимаешь. Но ты не отчаивайся. В свое время Господь откроет тебе, что нужно. Только верь, Джонни, и Он поможет тебе. Все складывается к лучшему для тех, кто Его любит.

Джон слышал все это раньше — то были привычные слова матери, в отличие от слов отца: «Приведи в порядок дом свой», но он чувствовал, что сегодня они звучат иначе: мать старалась помочь ему, зная, что сын в беде. Беда была у них общая, но она никогда не расскажет ему об этом. И хотя Джон понимал, что они не заговорят об общих для них вещах — ведь тогда мать рассердится и перестанет его уважать, — новое знание о ней и свидетельство ее любви внесло в его мятущуюся душу реальность, которая пугала, и одновременно — достоинство, которое успокаивало. Он смутно чувствовал, что должен как-то утешить ее, и с удивлением услышал слова, слетевшие с его языка:

— Да, мама. Я постараюсь любить Бога.

При этих словах лицо матери поразительно изменилось, оно стало прекрасным и невыразимо печальным, будто она видела далеко за его спиной долгую, темную дорогу и бредущего по ней странника, которого всюду подстерегают опасности. Кто был этот странник? Он? Или она сама? А может, она думала о крестном пути Иисуса? Мать вернулась к стирке, но непонятная печаль так и осталась на ее лице.

— Тебе лучше уйти, пока не вернулся отец, — сказала она.

На любимом холме Джона в Центральном парке еще не растаял снег. Холм находился в центре парка, за круглым прудом, где за высокой проволочной оградой гуляли белые дамы в шубах, с большими собаками на поводках, или пожилые белые джентльмены, опирающиеся на трости. Привычные очертания окружавших парк домов, но, скорее даже, инстинкт вывели Джона на вьющуюся вверх тропу между деревьями, и через несколько минут он оказался на голом участке земли. Теперь оставалось преодолеть крутой откос, отсюда уже виднелись сверкающее небо, легкие облака вдали и рваная линия нью-йоркских небоскребов. Джон не знал, почему, но на этом месте его всегда охватывали возбуждение и ощущение силы, и он взбегал вверх по холму, словно у него внутри был мотор, или как безумец, готовый броситься вниз в сияющий под ним город.

Достигнув вершины, Джон остановился и так стоял некоторое время, опершись подбородком на руки, и глядел вниз. Здесь он чувствовал себя великаном, чей гнев мог разрушить город до основания, деспотом, способным раздавить его одним усилием ступни, долгожданным завоевателем, путь которого усеян цветами, и толпы людей восклицают: «Осанна!» Он будет самым могущественным, самым любимым помазанником Божьим и будет жить в этом сверкающем городе, который его предки видели в мечтах. Ведь город принадлежал ему, об этом говорили сами жители, и стоит только с громким криком сбежать вниз, как они обнимут его и покажут неведомые чудеса.

Однако Джон так и остался стоять на холме. Ему вспомнились люди, каких он встречал в этом городе, и в их глазах не было любви. Вспомнилась их быстрая и тяжелая поступь, темно-серая одежда, пустые, не замечающие его глаза — в лучшем случае горожане ухмылялись при встрече с ним. Вспомнились непрерывно мерцавшие над головой огни и ощущение себя полным чужаком. А потом Джон подумал об отце и матери, о простертых к нему руках, они хотели спасти его от этого города, где, по их словам, душу ждет погибель.

И действительно, разве не погибель хлюпала под ногами прохожих, кричала из всех фонарей, вопила из каждой гигантской башни? Знаки сатаны горели на лицах людей у кинотеатров и на огромных постерах, склонявших человека к греху. Рев этих обреченных несся по Бродвею, где автомобили, автобусы и спешащие куда-то прохожие ежеминутно подвергались смертельной опасности. Да, дорога к смерти была широкой [Игра слов: Бродвей в переводе с английского — «широкий путь».], и многие шли по ней, а дорога к вечной жизни была узкой, и мало кто ее находил. Однако сам Джон не стремился ступить на узкий путь, по которому двигался его народ. На этом пути не высились небоскребы, пронзавшие, казалось, неизменные облака; здесь скученно жались к грязной земле низенькие домишки; улицы, коридоры и комнаты были темные, а в воздухе витал неистребимый запах пыли, пота, мочи и домашнего джина. На этом узком — крестном — пути Джона ожидало лишь вечное унижение, а в будущем дом — такой же, как у его отца, такая же церковь и работа и такое же будущее, в котором он незаметно состарится и превратится в чернокожего старика, не знавшего ничего, кроме голода и работы. Этот крестный путь уже принес ему пустой желудок, согнул спину матери; никто в их семье никогда не носил хорошую одежду. Другое дело — здесь, где дома соперничают в могуществе с Богом, а мужчины и женщины не боятся Его гнева. Тут он мог бы есть и пить, сколько душе угодно, одеваться в роскошные ткани, приятные и на вид, и на ощупь. А его душа? Что будет с ней, когда он умрет и предстанет перед судом? Поможет ли ему тогда власть над городом? Стоит ли ради краткого наслаждения потерять вечное блаженство?

Но вечное блаженство трудно представить, а раскинувшийся перед ним город был реальным. В смущении Джон стоял на тающем снегу, а затем побежал с холма вниз. Ему казалось, будто он летит, и Джон подумал: «Я смогу снова взобраться. Если что, я всегда смогу взобраться снова». У подножия холма, где земля резко сменялась гравиевой дорожкой, он чуть не сбил с ног пожилого белого мужчину с седой бородой, который шел очень медленно, опираясь на трость. Оба в удивлении застыли, глядя друг на друга. Джон хотел извиниться, но ему мешало затрудненное дыхание. И тут старик улыбнулся. Джон улыбнулся в ответ. Словно оба знали один, только им двоим ведомый секрет. Старик двинулся дальше. Солнце заливало парк. На ветвях и стволах деревьев лед медленно подтаивал под бледными, но жгучими солнечными лучами.