— Я был пьяный, — произнес наконец я. Мне захотелось все ему рассказать, но говорить было невероятно больно.

— Разве ты не знал, — заговорил отец с видом крайнего недоумения — ведь в таких вещах он понимал толк, — что пьяному нельзя садиться за руль? Конечно, знал, — строго произнес он и поджал губы. — Ведь вы все могли погибнуть. — Голос отца дрогнул.

— Прости, — неожиданно вырвалось у меня. — Прости. — Я не знал, как ему объяснить, за что именно я прошу прощения.

— Да что уж. Только в другой раз будь осторожнее. — Все это время отец мял в руках носовой платок, потом расправил его и вытер мне лоб. — Ты все, что у меня есть, — проговорил он с жалкой улыбкой. — Будь осторожнее.

— Папа, — сказал я и заплакал. Плакать было еще больнее, чем говорить, но я уже не мог остановиться.

И тут лицо отца изменилось. Оно стало одновременно очень старым и невероятно, по-юношески молодым. Меня вдруг как громом поразило: мой отец страдал из-за меня, и сейчас тоже страдает.

— Не плачь, — сказал он. — Не плачь. — И все тер мой лоб этим нелепым носовым платком, словно тот обладал некой целительной силой. — Теперь нет повода плакать. Все будет хорошо. — А у самого слезы стояли в глазах. — У нас с тобой ведь все хорошо? Я не виноват, правда? — Рука с платком опустилась ниже, он уже водил платком по лицу, и мне было трудно дышать.

— Мы напились. Чертовски напились. — Хоть какое-то объяснение.

— Твоя тетя Эллен обвиняет во всем меня. Говорит, что я неправильно тебя воспитал. — Слава богу, отец убрал наконец этот проклятый платок и медленно расправил плечи. — Ты ведь не сердишься на меня? Скажи как есть.

Слезы высыхали на моем лице, дышать стало легче.

— Не сержусь, — ответил я. — Честное слово, не сержусь.

— Я старался, — продолжал отец. — Правда старался. — Я взглянул на него, и он наконец улыбнулся. — Ты пока здесь полежи — когда разрешат, сразу заберем тебя домой. Там, пока будешь приходить в себя, обо всем поговорим — чем тебе заняться, когда встанешь на ноги. Идет?

— Идет, — ответил я, в глубине души понимая, что только сейчас мы говорим откровенно. Не было такого в прошлом, не будет и впредь. Дома он пытался завести со мной разговор о будущем, но я для себя уже все решил. В колледж я не пойду и оставаться жить с ним и Эллен не буду. Обставил я все так хитро, что отец поверил, будто только благодаря его советам и правильному воспитанию я нашел работу и стал жить самостоятельно. Как только я ушел из дома, наши отношения мгновенно наладились. У отца не было повода думать, что я вычеркнул его из своей жизни, потому что я каждый раз говорил то, что он хотел слышать. У нас были замечательные отношения: он верил, что я живу как надо, а я и сам отчаянно хотел в это верить.

Ведь я принадлежу — или принадлежал — к тому типу людей, которые гордятся своей силой воли, способностью принимать и воплощать в жизнь решения. Однако это похвальное качество, как и многие остальные, весьма сомнительное. Люди, убежденные в том, что обладают сильной волей и способны сами управлять судьбой, по сути, сами себя обманывают. Их решения и не решения вовсе (настоящее решение принимаешь с робостью, понимая, что его исполнение зависит от множества обстоятельств), а сложная система отговорок, увиливания, иллюзий, позволяющая видеть себя и мир не реальными, а придуманными. Именно таким было решение, принятое мною в постели Джоуи. Тогда я решил, что в моей жизни не будет ничего, чего бы я боялся или стыдился. И мне это в основном удавалось — я не копался в себе и не уделял особого внимания окружающему миру, живя в постоянном движении и суете. Конечно, и постоянное движение не может уберечь от неожиданных, загадочных падений — вроде воздушных ям у самолетов. А их у меня хватало — пьяных, омерзительных, а одно, самое страшное, я пережил в армии. У нас был один педик, которого судили военным трибуналом. Приговор привел меня в ужас, сходный с тем, что я иногда испытывал, заглядывая в себя. Теперь видел его в глазах этого несчастного.

В конце концов меня охватила апатия, причины которой я не понимал. Просто я устал от суеты, реки разливанной алкоголя, устал от тупых, задиристых, веселых, но абсолютно пустых приятелей и безрассудных, отчаявшихся женщин, устал от бессмысленной, безрадостной работы, которая кормила меня в прямом, грубом смысле — и не больше. Может, как говорят у нас в Америке, я хотел отыскать себя. Интересное выражение, не часто встречающееся, насколько мне известно, в других языках. Понимать его надо не буквально, оно, скорее говорит, что не все в твоей жизни сложилось так, как надо. Думаю, если бы мне намекнули, что в поисках «себя» я найду того «себя», от кого так долго старался убежать, я предпочел бы остаться дома. Однако, мне кажется, в глубине сердца я понимал это и тогда, когда садился на пароход, идущий во Францию.

Глава вторая

Я познакомился с Джованни на втором году жизни в Париже, когда сидел без гроша. Утром того дня меня выставили из гостиницы. Я не так уж много задолжал — что-то около шести тысяч франков, но в парижских гостиницах хорошо знают запах бедности и делают то, что делает каждый, почуяв плохой запах, — стараются поскорей от него избавиться.

Принадлежавшие мне деньги отец держал на своем счете и неохотно с ними расставался: он хотел, чтобы я вернулся домой. В родные пенаты, как говорится, но каждый раз, когда я это слышал, мне представлялся мутный илистый слой на дне заросшего пруда. В Париже тогда у меня было не много знакомых, а Гелла уехала в Испанию. Большинство известных мне парижан принадлежали к так называемой le milieu [«Среда» — журналистское выражение из 1950-х гг., означает преступный мир. — Здесь и далее примеч. пер.], они были бы рады заполучить меня, но я упорно доказывал им и себе, что я не их поля ягода. При этом проводил много времени среди них, демонстрируя терпимость. Конечно, я написал друзьям в Штаты о своих денежных затруднениях, но Атлантический океан глубок и широк, и деньгам не так просто его пере- плыть.

Короче говоря, я сидел в кафе на бульваре над чашкой уже остывшего кофе и листал записную книжку, раздумывая, кому бы позвонить. В результате набрал номер старого знакомого, пожилого американского бизнесмена, бельгийца по происхождению, по имени Жак. Он всегда при встрече просил звонить. У Жака была большая, удобная квартира, много выпивки и денег. Как я и думал, он очень удивился моему звонку, и потому, потеряв от неожиданности бдительность, пригласил меня на ужин. Возможно, положив трубку, он с проклятиями ухватился за бумажник, но было уже поздно. Жак не плохой человек. Пусть он дурак и трус, но почти каждый из нас или дурак, или трус, а в большинстве — и то и другое. Мне он даже чем-то нравился. Жак был глуповат и очень одинок. Теперь я понимаю, что презирал его, оттого что презирал самого себя. Он мог быть невероятно щедрым, но мог быть и отвратительно скупым. Ему хотелось казаться «своим парнем», однако он никому не доверял. Чтобы как-то это компенсировать, он сорил деньгами, и этим пользовались все, кому не лень. Прилив щедрости кончался тем, что он плотно застегивал бумажник, запирался в квартире и предавался жалости к себе — единственное, что хорошо ему удавалось. Думаю, именно он и его огромные апартаменты, обещания, данные с благими намерениями, виски, марихуана, оргии помогли убить Джованни. Так, возможно, и было. Впрочем, мои руки не меньше запачканы кровью.

Кстати, я встретил Жака сразу после вынесенного Джованни приговора. Он сидел, укутавшись в теплое пальто, на веранде кафе и пил vin chaud [Крепкое (или подогретое) вино (фр.).]. Никого больше на веранде не было. Когда я проходил мимо, он подозвал меня.

Жак плохо выглядел — лицо воспаленное, глаза за стеклами очков выглядели как глаза умирающего, мучительно жаждущего спасения.

— Ты слышал о Джованни? — прошептал он, когда я подошел.

Я кивнул. Зимнее солнце ярко светило, и я почувствовал себя таким же холодным и далеким, как солнце.

— Это ужасно, ужасно, — простонал Жак. — Просто ужасно.

— Да, — согласился я. Больше сказать мне было нечего.

— Я все думаю, почему он это сделал? — продолжал Жак. — Почему не обратился за помощью к друзьям? — Он посмотрел на меня. Мы оба знали, что последний раз, когда Джованни попросил у него денег, Жак ему отказал. Я промолчал. — Говорят, он начал курить опиум, — сказал Жак. — На это нужны деньги. Ты слышал об этом?

Да, я слышал. Это была версия журналистов, и у меня были основания в нее верить: я помнил, в каком отчаянии был Джованни, как тот ужас, что с ним творился, затягивал его в какую-то бездонную пропасть. «Я хочу убежать, — говорил он мне. — Je veux m’evader [Я хочу расстаться (фр.).] с этим грязным миром, с этим грязным телом. И грязной любви тоже не хочу».

Жак ждал от меня ответа. Я смотрел на улицу и думал о Джованни: как понять, что его никогда больше не будет.

— Надеюсь, моей вины тут нет, — произнес наконец Жак. — Да, я не дал ему денег. Но знай я, что произойдет, — отдал бы все, что у меня есть.

Но мы оба понимали, что это ложь.

— А вы с ним… Вы были счастливы? — спросил Жак.

— Нет, — ответил я и поднялся. — Лучше бы ему не уезжать из своей деревушки в Италии, выращивать оливы, завести кучу ребятишек и поколачивать жену. Он любил петь, — вдруг вспомнил я, — так и прожил бы жизнь, распевая песни, и умер бы в собственной постели.