В первое время и мать танцевала со мной — она-то меня и научила. Не просто показала порядок шагов, скорее передала мне умение создавать из беспорядочных, полубезумных движений текучие, волнообразные фигуры. Я наблюдала, как мать отдается музыке, необъяснимым способом преобразуя ее в некое изящное неистовство, и делала так же. Она превращала нашу пляску в игру — выкрикивала названия созвездий, а мне нужно было, перемещаясь по площадке, очертить эти небесные фигуры, которые мать выписывала и в рассказах тоже, не только в танце. “Орион!” — крикнет она например, и я перепрыгиваю, как безумная, с места на место, представляя огоньки в ночном небе — изображение злосчастного охотника.

— Девственная богиня Артемида яростно оберегала свою невинность, объяснила Пасифая. — Но благоволила Ориону — смертному, с которым охотилась, а он был в этом деле почти так же искусен, как она сама.

То есть находился в опасном для человека положении. Боги могут восхищаться искусностью смертного — охотника, ткача, музыканта, — но если тот возгордится, заметят сразу, и горе несчастному, чьи умения близки к божественным. Ни от кого бессмертный не потерпит хоть какого-то превосходства над собой.

— Движимый стремлением сравняться с обладавшей невероятным мастерством Артемидой, Орион захотел во что бы то ни стало поразить ее, — продолжила мать.

Она глянула на Федру и Икара, игравших у края площадки. В последнее время они были неразлучны, Федра упивалась старшинством: наконец нашелся кто-то помладше и можно им повелевать. Убедившись, что дети увлечены игрой и нас не слушают, Пасифая принялась рассказывать дальше.

— Может, надеялся, убив достаточно живых тварей, заслужить ее восхищение и заставить тем самым нарушить обет безбрачия. И они вдвоем отправились сюда, на Крит, чтобы устроить великую охоту. День за днем Артемида с Орионом вырезали здешних зверей, и доказательством их мастерства служили горы мертвых тел. Но пропитав землю кровью, они пробудили от мирного сна Гею, прародительницу всего сущего, и та ужаснулась побоищу, которое одержимый Орион учинил вместе со своей обожаемой богиней. Гея испугалась, что он и впрямь уничтожит все живое, как и говорил, в опьяненном исступлении похваляясь перед Артемидой. Поэтому призвала из тайных подземных обиталищ одно свое создание — Гигантского скорпиона — и натравила на хвастуна Ориона. Такого существа свет еще не видывал. Панцирь его блестел, словно вырезанный из гладкого обсидиана. Огромные клешни были размером с человека, а ужасающий изогнутый хвост вздымался до безоблачных небес, затмевая Гелиосов свет и отбрасывая жуткую тень.

Я содрогалась, слушая описание легендарного чудовища, и зажмуривалась от страха, представляя, как оно вырастает передо мной, невообразимо жуткое и свирепое.

— Но Орион не испугался, — продолжила Пасифая. — Или виду не подал. Может, думал, что возлюбленная Артемида спасет его от этой твари, а может, считал, что и без нее способен победить чудовище, посланное самой Геей. Как бы там ни было, Орион не справился, и Артемида не вмешалась, не вытащила его из могучих клешней скорпиона.

Тут мать прервалась, и ее молчание изобразило жалкие попытки Ориона сражаться ярче, чем могли бы слова. Затем она снова подхватила рассказ, но прежде я увидела, как Орион испустил дух, как обнажилась наконец его человеческая слабость, когда он сдался, обессилев — уж очень долго, пребывая в смертном теле, пробовал угнаться за богами.

— Артемида, горевавшая по своему спутнику, собрала его останки, разбросанные по всему Криту, и поместила на небо — пусть Орион светит во мраке, чтобы она глядела на него каждую ночь, отправляясь на охоту с серебряным луком в одиночестве, и превосходство свое сохранившая непререкаемым, и целомудрие.

Таких историй было много. Ночные небеса, казалось, усеяны смертными, повстречавшимися с богами и теперь являвшими земле яркий пример того, на что способны бессмертные.

Тогда мать, помню, отдавалась повествованию, как и танцу, бурно и самозабвенно, не зная еще, что эти невинные развлечения сочтут потом доказательством ее неудержимой склонности к излишествам. В то время никто и не думал говорить, будто она не может зваться женщиной, или обвинять ее в распутстве и каких-то неестественных склонностях, и мать танцевала со мной без оглядки, пока Федра с Икаром играли, увлекаясь все новыми забавами, все новыми мирами, которые сами же и придумывали. Одного лишь судьи нам стоило бояться — хладнокровного Миноса с его бесстрастной и последовательной расчетливостью. И мы, мать и дочь, танцевали вместе, отгоняя страх.

Девушкой я танцевала уже одна. На блестящем деревянном полу выстукивала ногами ритм и растворялась в нем, уходила с головой в кружение танца. И даже без музыки мне удавалось заглушить отдаленный грохот, от которого стонала земля под нашими ногами, топот огромных копыт в глубине, в сердцевине сооружения, которое и вправду упрочило славу Дедала и сделало его пленником высившейся поодаль башни, что попадалась мне на глаза, когда я обращала лицо к солнцу. Простирала руки к его золотистому теплу, тянулась к безмятежному небу, в танце забывая об ужасе, обитавшем под нами.

И здесь мы подходим к истории, которую Минос не очень-то любил рассказывать. О временах, когда он только стал наследником престола — вместе с двумя братьями, своими соперниками, и отчаянно хотел доказать, чего стоит. Минос попросил Посейдона послать ему из моря великолепного быка и твердо поклялся принести животное в жертву, чтобы оказать великий почет морскому богу и таким образом заполучить и его благосклонность, и критский трон разом.

Посейдон послал быка, которого Минос предъявил как неотразимое подтверждение своего права царствовать на Крите, посланное свыше, но Критский бык был так прекрасен, что мой отец поверил, будто сможет обмануть бога, принести ему в жертву другое животное, похуже, а это оставить себе. И Посейдон, оскорбленный и разгневанный таким коварством и дерзостью, замыслил месть.

Моя мать Пасифая — дочь Гелиоса, великого бога солнца. Но не обжигающий блеск исходил от нее, как от деда, а легкое мерцание, золотое свечение. Я помню, как мягко лучились ее удивительные глаза с бронзовым оттенком, как согревали летним теплом ее объятия, как вспыхивал и разливался солнечным светом ее смех. В дни моего детства, когда она смотрела на меня, а не сквозь. Когда несла свое сияние миру, не превратившись пока в мутное стекло, через которое еще проходит искаженный свет, но уже не льется драгоценным ярким потоком. Прежде чем ей пришлось поплатиться за мужнин обман.

Просоленный, облепленный ракушками, восстал Посейдон из океанской пучины, объятый гневом и громадным облаком брызг. Но серебристую, изворотливую месть нацелил не прямо на Миноса, пытавшегося обмануть его и оскорбить, а обратил на мою мать, дочь солнца и царицу Крита — довел ее до сумасшествия страстью к быку. Животная похоть распалила Пасифаю, а необузданное желание сделало хитрой и коварной, и она уговорила мастера Дедала изготовить деревянную корову, до того неотличимую от настоящей, что одураченный бык взобрался на нее — а заодно и на безумную царицу, спрятавшуюся внутри.

Эта невообразимая связь стала на Крите предметом непристойных сплетен — хоть и запретные, они достигали моих ушей, вились вокруг злобными, ехидными усиками. Всем будто подарок преподнесли: злопамятным аристократам, веселым купцам, угрюмым рабам, девушкам, которых раздирали противоречия — какая ужасная и притягательная мерзость! — юношам, завороженным извращенной дерзостью царицыного каприза, — бормотание, ропот, осуждающий шепоток и глумливые смешки носились повсюду и даже долетали в каждый уголок дворца. Посейдон вроде бы в цель не попал, однако поразил ее с убийственной точностью. Не тронув Миноса, но осрамив его супругу столь нелепым способом, он унизил отца как мужчину, которому жена, обезумевшая от неестественных желаний, изменила со скотиной.

Красавица Пасифая, происходившая от бога, была для Миноса не просто женой, а бесценным призом. Именно изяществом, утонченностью, очарованием моей матери и гордился отец, поэтому разъяренный Посейдон, наверное, получил особое удовольствие, низведя ее. Боги с наслаждением разбивают в пух и прах любой предмет нашей гордости, то самое, что выделяет нас среди прочих смертных и возвышает над ними. Размышляя об этом, однажды я расчесывала шелковистые, отливавшие золотом волосы младшей сестренки — подарок от сияющей матери, и заплакала, с ужасом разглядывая прелестные завитки, ведь каждый из них мог стать приманкой для небесных колоссов, шагающих по облакам, способных отобрать нашу крошечную удачу и растереть в пыль своими бессмертными пальцами.

Моя служанка Эйрена увидела, что я плачу, уткнувшись в волосы Федры.

— Ариадна… — проворковала она.

Наверное, ей было жаль меня, моей детской чистоты, нарушенной столь нелепым и чудовищным образом.

— Что такое?

Она, конечно, думала, что я оплакиваю материнский позор, но, как всякий ребенок, я поглощена была собой и именно за себя тревожилась на этот раз.