Фрэнни закурила.

— Теперь — изумительно. Меня просто никогда в жизни так фантастически не болтало. Ты заказал?

— Тебя ждал, — ответил Лейн, пристально глядя на нее. — Что такое-то? Желудок?

— Нет. Да и нет. Не знаю, — сказала Фрэнни. Она глянула в меню, лежавшее у нее на тарелке, — не беря в руки, пробежала взглядом. — Мне только сэндвич с курицей. И, может, стакан молока… А ты себе заказывай, что хочешь. То есть улиток там, восьминогов, всякое такое. Осьминогов. Мне есть не очень хочется.

Лейн посмотрел на нее, затем выдул на тарелку тонкую, чрезмерно выразительную струйку дыма.

— Не выходные, а прямо настоящая цаца, — сказал он. — Сэндвич с курицей, елки-палки.

Фрэнни рассердилась.

— Я не голодна, Лейн, — извини. Господи. Ну, пожалуйста. Ты заказывай, что хочешь, чего ты, а я поем, пока ты ешь. Не могу же я аппетит в себе разыграть лишь потому, что тебе так хочется.

— Ладно, ладно. — Лейн вытянул шею и подманил официанта. С ходу заказал сэндвич с курицей и стакан молока для Фрэнни и улиток, лягушачьи лапки и салат — себе. Когда официант отошел, Лейн глянул на часы и сказал:

— Нам, между прочим, надо быть в Тенбридже в час пятнадцать — час тридцать. Не позже. Я сказал Уолли, что мы, наверно, заедем выпить, а потом, может, все вместе двинем на стадион в его машине. Не против? Тебе же нравится Уолли.

— Я даже не знаю, кто это.

— Ты встречалась с ним раз двадцать, елки-палки. Уолли Кэмбл. Боже мой. Если ты с ним раз встретилась, то уж познакомилась…

— А. Помню… Слушай, только не надо меня ненавидеть, если я сразу не могу кого-то вспомнить. Особенно когда этот кто-то похож на всех остальных и говорит, одевается и ведет себя, как все остальные. — Фрэнни подавила в себе голос. Звучал он капризно и сварливо, и на нее накатила волна неприязни к себе, от которой — вполне буквально — лоб ее сразу вспотел снова. Но вопреки ее воле голос снова обрел силу. — Я не хочу сказать, что он кошмарный, ничего такого. Просто уже четыре года подряд, где бы я ни оказалась, везде вижу Уолли Кэмблов. Я знаю, когда они будут чаровать, знаю, когда они начнут как-нибудь очень гадко сплетничать про девушку из твоей общаги, знаю, когда они спросят, что я делала летом, знаю, когда они выдвинут стул, оседлают его и давай хвастаться эдак ужасно, ужасно спокойно — или же бахвалиться знакомствами эдак ужасно спокойно, как бы между прочим. Это неписаный закон: людям в определенной общественной или финансовой вилке можно хлестаться знакомствами, сколько пожелают, если только ляпнуть какую-нибудь кошмарную мерзость, едва произнесут имя, — что человек ублюдок, или нимфоман, или все время трескает наркоту, или еще какой ужас. — Она снова умолкла. Минуту посидела тихо, вертя в пальцах пепельницу и тщательно избегая смотреть в лицо Лейну. — Прости, — сказала она. — Дело не только в Уолли Кэмбле. Я придралась к нему, потому что ты о нем заговорил. И он похож на человека, который лето провел в какой-нибудь Италии.

— Прошлым летом, чтоб ты знала, он был во Франции, — сообщил Лейн. — Я понимаю, — быстро добавил он, — но ты же очень не…

— Хорошо, — устало произнесла Фрэнни. — Во Франции. — Вытащила из пачки на столе сигарету. — Дело не только в Уолли. Господи боже мой, да это может быть девушка. То есть, будь он девушкой — например, из моей общаги, — он бы все лето писал декорации в каком-нибудь захудалом театре. Или ездил на велосипеде по Уэльсу. Или снимал квартиру в Нью-Йорке и работал бы в журнале, в рекламной фирме. Таковы то есть все. Всё, что все делают, — оно такое, я не знаю, не то чтобы неправильное, или даже гадкое, или даже обязательно глупое. А просто такое крошечное и бессмысленное, и — огорчительное. А хуже всего, что если уйдешь в богему или кинешься еще в какие-нибудь безумства — впишешься так же, как и прочие, только по-своему. — Она смолкла. Качнула головой — лицо совсем белое — и кратко дотронулась рукой до лба: вроде бы не столько проверить, есть ли испарина, сколько убедиться — будто она сама себе родитель, — что нет жара. — Мне так странно, — сказала она. — По-моему, я схожу с ума. А может, уже сошла.

Лейн смотрел на нее с непритворной заботой — скорее заботой, нежели любопытством.

— Ты вся жуть какая бледная. Очень бледная, а? — произнес он.

Фрэнни покачала головой.

— Все в порядке со мной. Сейчас все будет хорошо. — Она подняла взгляд, когда официант подошел с их заказом. — Ой, а улитки у тебя такие красивые. — Она только поднесла к губам сигарету, но та уже погасла. — Куда ты спички дел? — спросила она.

Лейн поднес ей огонь, когда официант снова отошел.

— Ты слишком много куришь, — сказал он. Взял вилочку, лежавшую у его тарелки, но перед тем, как пустить ее в ход, снова посмотрел на Фрэнни. — Ты меня тревожишь. Я серьезно. Чего за чертовщина с тобой происходит последние пару недель?

Фрэнни глянула на него, затем одновременно пожала плечами и покачала головой.

— Ничего. Абсолютно ничего, — сказала она. — Ешь. Ешь своих улиток. Они отрава, когда остынут.

— Ты ешь.

Фрэнни кивнула и перевела взгляд на куриный сэндвич. Слабо накатила тошнота, и Фрэнни тут же подняла голову и затянулась.

— Как спектакль? — спросил Лейн, приступив к улиткам.

— Не знаю. Я не играю. Бросила.

— Бросила? — Лейн поднял голову. — Мне казалось, ты без ума от этой роли. Что произошло? Ее кому-то отдали?

— Нет, не отдали. Только моя была. Мерзость. Ох, это мерзость.

— Ну а так что случилось? Ты же не вообще с кафедры ушла?

Фрэнни кивнула и отпила молока.

Лейн сначала прожевал и проглотил, затем поинтересовался:

— Но, господи боже, почему? Я думал, театр этот зверский — твоя страсть. Ты ж только о нем и говорила…

— Просто бросила, и все, — сказала Фрэнни. — Мне стало неловко. Я вроде как стала таким мерзким маленьким себялюбцем. — Она подумала. — Не знаю. Вроде как вообще хотеть играть — такой дурной вкус. То есть — сплошное ячество. И я, когда играла, себя просто ненавидела после спектакля. Все эти я бегают кругом, такие ужасно великодушные, такие сердечные. Целуются со всеми, везде в гриме шастают, а потом стараются вести себя до ужаса естественно и дружелюбно, когда к тебе за кулисы приходят знакомые. Я просто ненавидела себя… А хуже всего, что мне обычно бывало стыдно играть в тех пьесах, где я играла. Особенно в летних театрах. — Она посмотрела на Лейна. — И роли у меня были хорошие, можешь на меня так не смотреть. Дело не в этом. Но мне было бы стыдно, если б, скажем, тот, кого я уважаю, — мои братья, например, — пришел и услышал, какие реплики я вынуждена говорить. Я обычно писала и просила не ходить на спектакли. — Она опять подумала. — Кроме Педжин в «Удалом молодце» [«Удалой молодец — гордость Запада» (1907) — пьеса ирландского драматурга, поэта, прозаика и фольклориста Джона Миллингтона Синга (1871–1909). Педжин (Маргарет) — одна из героинь пьесы, дочь трактирщика Майкла Джеймса Флаэрти, в которую влюбляется заглавный герой.] прошлым летом. То есть это было бы очень славно, вот только болван, который Молодца играл, все удовольствие портил. Был весь из себя такой лиричный — господи, как же он был лиричен!

Лейн доел улиток. И теперь сидел с подчеркнуто непроницаемым лицом.

— У него были великолепные отзывы, — сказал он. — Ты же мне сама, если помнишь, рецензии присылала.

Фрэнни вздохнула.

— Хорошо. Ладно, Лейн.

— Нет, я в смысле, ты уже полчаса говоришь так, будто на всем белом свете здравый смысл — только у тебя, и только у тебя есть хоть какая-то способность критически судить. В смысле, ведь если даже лучшие критики сочли, что этот человек играл великолепно, может, он великолепно играл, а ты не права. Такое тебе в голову не приходило? Ты же, знаешь ли, пока не достигла зрелого мудрого…

— Для просто таланта он был великолепен. А если хочешь играть Молодца правильно, нужно быть гением. Нужно, и все — что тут поделаешь? — сказала Фрэнни. Она чуть изогнула спину и, чуть приоткрыв рот, положила ладонь на макушку. — У меня голова так смешно кружится. Не знаю, что со мной такое.

— А ты, значит, гений?

Фрэнни опустила руку.

— Ай, Лейн. Прошу тебя. Зачем ты так?

— Я никак не…

— Я знаю одно — я теряю рассудок, — сказала Фрэнни. — Меня просто тошнит от я, я, я. Своего «я» и всех остальных. Меня тошнит от всех, кто хочет чего-то достичь, сделать что-нибудь замечательное и прочее, быть интересным. Это отвратительно — точно, точно. Мне плевать, что другие говорят.

Лейн воздел брови и откинулся на спинку — дабы лучше подчеркнуть то, что скажет.

— Ты уверена, что просто не боишься состязаться? — спросил он с напускным спокойствием. — Я не очень в этом разбираюсь, но вот спорить готов, что хороший психоаналитик — в смысле, по-настоящему компетентный — вероятно, решил бы…

— Я не боюсь состязаться. Все в точности наоборот. Неужели непонятно? Я боюсь, что стану состязаться — вот что страшно. Вот почему я бросила драму. И все это не становится правильным только потому, что я так кошмарно предрасположена принимать чужие ценности, и мне нравятся аплодисменты, и когда люди от меня в восторге. Вот чего мне стыдно. Вот от чего меня тошнит. Тошнит, что не хватает духу быть абсолютно никем. Тошнит от себя и всех остальных, которым хочется оставить какой-то всплеск. — Она помолчала, схватила стакан молока и поднесла к губам. — Я знала, — сказала она, ставя его обратно. — Вот еще новости. У меня зубы рехнулись. Они стучат. Позавчера чуть стакан не прокусила. Может, я сбрендила, ополоумела и сама не догадываюсь.