Джезебел Морган

Вслед за змеями

Пролог

Небо над лесом — треснувшая миска. Мерещится: пока смотришь — все длиннее становятся трещины, все шире и глубже. Смотришь — и с той стороны глядит на тебя нечто древнее и чуждое. И пока не отводишь глаз — ты зовешь его своим взглядом. Глупость, конечно. Если б можно было залатать небо, просто не глядя на трещины, он уже выколол бы себе глаза.

Он отводит взгляд, смотрит под ноги: туман мягко обнимает щиколотки, белесой дорожкой выстилает тропу к заветной поляне. На редких кустарниках жимолости голубеют ранние ягоды, и он срывает пару, долго мнет в пальцах, прежде чем съесть. Рот сразу наполняется горько-кислой слюной.

Еще одно маленькое напоминание, что он жив. Что может есть ягоды с куста, пить воду из ручья. Может сойти с тропы и не бояться смерти.

Но сейчас нужно спешить — он и так опаздывает. Каждый шаг дается тяжело, каждый шаг — боль, тело сопротивляется, не слушается, хочет снова лежать под толщей одеял, а не брести сквозь лес. Сколько времени прошло — месяц, год, десяток лет? Он и сам не помнит, когда вернулся, как долго учился заново дышать, говорить, ходить. Мир живых его принял, только остался он в нем живым мертвецом, духом в закостенелой тюрьме тела.

На поляне его уже ждут. Приземистые фигуры в старой истрепанной одежде из кожи и шкур. Вышивка, деревянные и каменные бусины, фигурки зверей у пояса. И черепа. Вороны, лоси, лисы, медведи, рыси, горностаи, олени.

Он щурится, пытаясь за костяными масками разглядеть лица, узнать глаза. Уж не этот ли медведь когда-то учил его в детстве внимать духам? Не лось ли с горечью смотрел ему вслед, когда он уезжал в город за призраком жизни новой, прогрессивной?

Нет, это не могут быть они. Он уже сам стар, а те были стариками в дни его глупой юности.

Кто же тогда его встретил?

Он выходит в центр поляны, садится, с трудом подогнув непослушные, словно деревянные ноги. Он один с открытым лицом, и от этого неуютно.

— Назови себя.

— У меня нет имени.

Признание дается легко, словно он говорит о чем-то само собой разумеющемся. Имя человечье он давно забыл, как и ту жизнь, больше похожую на яркий полуденный сон. А имя зверя, которое вместе со шкурой носил в Нижнем мире, не заслужил. Никто его не испытывал, не нарекал, не встречал после возвращения.

Ибо духи им недовольны.

И теперь остальным шаманам его судить.

Одни роняют обвинения, другие вступаются за него, и призрачные фигуры зверей встают за человечьими силуэтами. «Он указал путь скверне». — «Но пришла она не с ним». — «Он не дал ей очиститься». — «Он и не знал об очищении». Он жадно вслушивается в слова, вглядывается в жесты. Его не заботит собственная судьба — сколько ее там осталось? Ему важно знать — в чем его вина: в глупости? непредусмотрительности? трусости?

Вперед выходит рысь, согбенный, усталый, как степная трава иссохший. Говорит:

— То, что свершилось, обратно не вернуть, — а горло неподвижно, и маска не шевелится, как и лицо за ней. — Но исправить можно. И предотвратить беду куда более страшную можно. Любой из нас смог бы, но нести эту ношу тебе — завершать дела, исправлять ошибки.

Понимает он — судят его не шаманы, живые и мертвые, не люди. Сами духи пришли вынести приговор, потребовать уплаты за расколотое небо. Но что они могут потребовать, если покорность уже получили?

Он поднимает глаза, пристально смотрит на мерцающий образ зверя за спиной человека. Спрашивает:

— Какая ноша?

Старик качает головой — дергано, как тряпичная кукла на руке кукольника.

— Глупый юнец в теле старика. Разве для того ты вернулся, чтоб очевидное не замечать? В Нижнем мире был зряч, а ныне ослеп?

Во рту пересыхает от страшной догадки, кислый вкус ягод подкатывает к горлу. Всем духам, всем предкам молится — пусть я ошибся, я же глупый юнец, я не мог истолковать волю духов верно!

Но даже если не ошибся — пусть духи говорят, пусть сами свою волю ему ярмом на шею надевают.

— Был зряч, да от ошибки это не уберегло. Какая ноша?

Рысь долго смотрит на него, глаза духа мерцают темными звездами. Кажется, дух понимает, все понимает, и душа его, глупого юнца, — не раскрытая книга даже, а пустая страница с одним-единственным словом на ней, написанным огромными неровными буквами.

— Останови мертвую скверну. Убей ту, кто маяком ей светит, пока не стало слишком поздно. Убей ту, которую зовешь сестрицей.

Сердце пропускает удар, и он смиренно опускает голову.

* * *

Голод просыпается вместе с Анной. Свет, даже предрассветно-серый, режет глаза, и она долго всматривается в потолок, пытаясь прогнать густую темноту, застилающую взгляд. Кажется, сон не кончается вовсе — стоит отвлечься, перестать узнавать все трещинки штукатурки на потолке, и ее снова затянет на самое дно кошмара.

Когда она умывается, вода в ладонях черная. Зажмуриться, проглотить крик, снова плеснуть в лицо водой — просто показалось. Она постоянно твердит себе, что все просто показалось.

Самоубеждение уже не помогает.

Из-под двери кухни тянется полоса света, и Анна медленно нажимает на ручку, словно боится спугнуть кого-то. Едва слышно щелкает замок.

Марья вскидывает на сестру глаза, красные после бессонной ночи. Вокруг нее разложены учебники, между ними скромно затерялся том в мягкой кричащей обложке и кружка, из которой торчит несколько хвостиков чайных пакетиков.

— Ты сегодня рано.

— Кошмар приснился.

Анна щелкает чайником и начинает переплетать косу. Волосы слегка влажные, словно она под дождь попала. На пальцах остаются мелкие капельки темной воды. Голод сжимает нутро, и Анна знает: обычной едой его не утолить, сколько ни ешь.

— Кофе?

— Пожалуй, да.

Намеренно банальные и бессмысленные диалоги — танцевальные па по минному полю. Никогда ни о чем серьезном, никогда о том, что гнетет и волнует. Анне снится вода, океан, кроме которого нет ничего, и сама она океан. Марья даже в душные июньские ночи кутается в разношенный свитер и натягивает рукава на ладони. Но говорить они будут о кофе. Или не будут вовсе. Иногда молчание спасает лучше самого откровенного разговора.

В спокойной, почти уютной тишине сестры убирают стол. Учебники переселяются на подоконник, к тетрадям и методичкам. Марья заваривает кофе и тут же обхватывает кружку ладонями, жадно впитывая тепло. Себе Анна наливает больше молока, чем воды, пьет и не чувствует вкуса.

Утреннюю тишину хочется растягивать бесконечно, превратить момент покоя в вечность. Слишком скоро придется окунуться в белое жаркое марево летнего города, ходить среди людей, улыбаться им и не выдать, не выдать, что внутри кипят раздражение и ненависть, что в уши вползает змеиный шепот, подстегивая голод: «Ты же хочешь их изувечить», «ты же можешь их убить».

Спасибо, лучше снова кошмар про темные воды. Будь ее воля, Анна вовсе бы не просыпалась.

Кофе заканчивается — даже слишком быстро, и у стола Анна сталкивается с Марьей. Даже не сталкивается — задевает ее локтем, но в нос ударяет запах плоти и пота, горло пережимает от голода и ненормальной, нелогичной ярости — слепой и слепящей. На мгновение Анна видит все в крови, в темных потеках и пятнах, собственные пальцы — нестерпимо-красные.

Она отшатывается к окну, зажмуривается, дышит медленно. Ярость знакома: почти каждый день та сжимает нутро, стоит кому-то рассердить Анну, и она научилась обуздывать ее и держать на поводке и в наморднике. Но еще никогда голод и ярость не обрушивались на Марью.

В ушах тысячами чешуек шелестит голос змеи, утешая, уговаривая, но Анна уже не вслушивается. Ее бросает в холодный пот от ясного осознания — она могла напасть на сестру.

Нет, пожалуйста, только не она, только не снова…

Она открывает глаза и сталкивается с удивленным взглядом Марьи. Губы слушаются плохо, но Анна старается улыбнуться:

— Ты так усердно готовишься к выпускным экзаменам. Может, тебе стоит подавать документы в другой город?

Марья смотрит подозрительно и удивленно.

— Но я не хочу.

Анна медленно, тяжело сглатывает. Она знает, что нужно сделать — оттолкнуть, отшвырнуть, обидеть и причинить боль. Спасти Марью от себя любой ценой. Крикнуть «убирайся!», швырнуть в лицо «я от тебя устала», но голос не слушается, слова выходят слабые, беззубые, бесполезные:

— Тебе давно пора стать самостоятельной. Ты же способная, но у нас негде твоим талантам раскрыться. Тебе надо уехать.

Марья вздрагивает, как от пощечины, щурится нехорошо, но в последний момент осекается и отводит глаза:

— Я тебя поняла, сестрица. Я не хочу тебя разочаровать.

Подхватывает учебники и исчезает в сумраке пустой квартиры.

Вместо утреннего сонного спокойствия — одни осколки, острые обломки реальности, застывшие в «здесь и сейчас». Неосторожный шаг — и рухнешь на пол, истекая кровью. Анна медленно выдыхает, тихонько скулит сквозь зубы. Прислоняется лбом к стеклу, но оно слишком теплое, чтоб принести облегчение.

Она все-таки превращается в монстра, в бездумную хищную тварь из мертвого леса, которой и место в мертвом лесу. Глупо было надеяться, что все обойдется. Почти четыре года — и так неплохая отсрочка.