Он издал нечто среднее между рыком и ревом. Блестки усыпали ему щеки, залипли на ресницах. Некоторые даже ему в рот попали: яркие золотинки на языке. Прижав к груди фотоаппарат, как мать прижимает ребенка, он потянулся свободной рукой ко мне. В этот момент меня охватила решимость, какой я не знавал никогда прежде и никогда не узнаю опять.

Я наскочил на него, зная, что он меня не видит после ослепления вспышкой. Когда мы столкнулись, «Солярид» выскочил. Мое колено пришлось психу в пах: не хороший жесткий удар, а так, слабенький толчок, — Финикиец инстинктивно сжал колени. Он дал маху с аппаратом, и я подхватил «Солярид» прямо с его рук. Подавившись криком, он потянулся за фотоаппаратом. Я вместо этого сунул ему ружье-веселуху. Он схватил его за спусковой крючок, ружье пришло в действие, издав еще один пронзительный вой. Я, продолжая двигаться, в два шага проскочил мимо и оказался у него за спиной, возле кровати.

Он проковылял почти до самой двери спальни, пока понял, что произошло. Вытянул свободную руку и, опершись ее о косяк, выпрямился. Быстро-быстро заморгал, опустив взгляд на ружье-веселуху, ничего не понимая. Ружье он не бросил. Он им хрястнул об пол с треском и отшвырнул ударом ноги.

Чья-то рука мягко огладила мою ногу, похлопала по коленке. Шелли. Она уже пришла в себя и взирала на меня с мечтательной сердечностью.

Бледные обесцвеченные червяки губ Финикийца изгибались в ярости, замаскированной под юмор.

— Ты даже не представляешь, что я с тобой сделаю. Убивать тебя я не стану. Даже больно тебе делать не буду. И то, и другое было бы проявлением уважения, которого ты не заслуживаешь. Я тебя просто сотру к чертовой матери. — Взгляд его темных глаз метнулся на аппарат в моих руках, потом вновь уперся мне в лицо. — А ну, ты, жирный говнюк, положи аппарат! Ты хоть понимаешь, на что он способен?

— Да, — произнес я дрожащим голосом и поднес видоискатель к глазу. — Да, понимаю. Улыбнись-ка!

Глава 9

Многого из случившегося в тот вечер я не понимаю.

Снимок за снимком я фотографировал его. Карточки падали из «Солярида» одна за другой, в кучку складываясь у моих ног. Обычная кассета «Полароида» вмещала двенадцать карточек. Очень большие кассеты позволяли сделать восемнадцать фотографий. А «Солярид» не нужно было перезаряжать, в нем никогда не было ни в чем недостатка.

Он не набросился на меня. Первый же снимок ошеломил его, точно так же, как и Мэта. Казалось, съемка вновь поставила его на высокие кубинские каблуки, взгляд у него сделался пустым, устремленным на что-то в далекой дали, чего ему больше уже не увидеть никогда. Он словно застыл на месте — компьютер, пытающийся загрузиться. Только он никак не мог сдвинуться с места, потому как я палил по нему из фотоаппарата без остановки.

Наконец, после первой дюжины фото, он двинулся. Но не для того, чтобы напасть на меня. Вместо этого он осторожно, почти изящно, скрестил колени, а потом скользнул на пол, усевшись наподобие послушника, медитирующего в монастыре. Еще после двадцати фото он стал клониться на сторону. Еще десять снимков, и он свернулся на полу в позе внутриутробного младенца. И все это время с лица его не сходила понимающая улыбка, но через некоторое время в уголке рта заблестела слюна.

Шелли выкарабкалась из отупляющей пелены, порожденной «Соляридом», и смогла сесть, сонно моргая. Всклокоченные волосы голубоватыми облачками плавали вокруг ее морщинистого, как печеное яблоко, лица.

— Кто это? — спросила она, глядя на Финикийца.

— Не знаю, — ответил я и сделал еще один снимок.

— Это Аламагюзелум? Мой отец говорит, что Аламагюзелум живет в стенах и пьет слезы.

— Нет, — сказал я. — Возможно, они чем-то похожи. — Я не думал, что Финикиец пил слезы, но я верил, что видеть их ему нравилось. Куча выросла до пятидесяти снимков, когда веки Финикийца наполовину закрылись, глаза закатились, оставив одни белки, а его самого стало трясти. Дыхание сделалось коротким, вырывалось резкими всхлипами. Я опустил фотоаппарат, испугавшись, что у него может случиться припадок. Я внимательно следил за ним. Через минуту его дрожь стала успокаиваться, тело размякло, как у тряпичной куклы, а на лице застыло выражение жалкого слабоумия.

Наверное, это походило на электрошоковую терапию. Мозги можно поджаривать лишь до тех пор, пока не перейдена грань риска перегрузить систему и вызвать остановку сердца. Я решил дать ему возможность отдышаться. Нагнувшись, подобрал с пола горсть снимков. Понимал, что сделаю ошибку, если стану их рассматривать, но все равно — посмотрел. И увидел:

• Плачущего мужчину пятидесяти с лишком лет, в отчаянии протягивающего пару ключей от машины. Он был весь в порезах, множество резаных ран сочились кровью. Большой белый «Кадиллак» (тот, на котором разъезжал Финикиец) виднелся на заднем плане, припаркованный под ивой, такой сверкающий и чистый, словно сошел с журнальной рекламы эры 1950-х.

• Мгновенный снимок отражения в водительском зеркальце «Кадиллака»: пыль клубится над грязной дорогой, несколько размытый голый мужчина, лежащий на ней лицом вниз, а из поясницы торчит нечто вроде садового совка. Не смогу вам сказать, почему эта фотка оставляла такое радостное, такое беззаботное впечатление. Какое-то свойство освещения поздней весны. Какое-то ощущение избавления, непринужденного движения.

• Ребенка (девочку) в зимней шапке с ушами, вцепившуюся в невероятных размеров леденец. Робко улыбается фотографу. В одной руке под мышкой Медвежонок Паддингтон [Герой книги английского писателя Майкла Бонда (1926–2017) и одноименного детского сериала. Игрушки, изображающие медвежонка Паддингтона, одни из самых распространенных в англоязычных странах.], которого она крепко прижимает к себе.

• Ту же девочку в гробу: пухленькие ручки сложены на бархатной груди ее платья, лицо недвижимо, не обеспокоено никакими снами. Вокруг горла искусно обернут шарф цвета самого темного вина. Медвежонок Паддингтон все так же под мышкой и почти так же незряче уставился на мир. Сухая рука попала в кадр, наверное, пыталась убрать со лба девочки прядку соломенных волос.

• Подвал. На заднем плане стена из старого беленого кирпича с узкой щелью стекла, затянутого паутиной окошка в шести футах над полом. Кто-то грубо начертал под самым окошком черные отметины на том, что могло быть памяткой Финикийца. Три слегка перекрещивающихся кольца пепла, начерчены на цементе. В одном, крайнем слева, лежит кружок разбитого зеркальца. В том, что с края справа, сидит Медвежонок Паддингтон. В центральном круге — фотоаппарат «Полароид».

• Пожилых людей и еще больше пожилых людей. Таких по меньшей мере дюжина. Костлявый старик с кислородной трубкой в носу. Какой-то неуклюжий, похожий на хоббита парень с облупившимся, обгоревшим на солнце носом. Ошеломленная женщина-толстуха, уголок рта вздернут в брани, как у человека, кого сильно ударили.

• И наконец… себя. Майкла Фиглеоне, стоящего у кровати Шелли с выражением болезненного ужаса на моей луноликой физии. В руках «Солярид», извергающий вспышку. Это было последнее, что он увидел перед тем, как я начал фотографировать.

Я собрал в стопочку склизкие квадратики и положил их в глубокие карманы пушистого белого халата.

Финикиец опять перекатился на бок. Взгляд его несколько прояснился, и он уставился на меня с выражением глуповатого восхищения. Он обмочился, темное пятно расплылось по паху и вниз по ляжкам. По-моему, он этого не замечал.

— Встать сможете? — спросил я.

— Зачем?

— Затем, что пора уходить.

— А-а.

Он так и не двинулся, пока я не нагнулся и, взяв за плечо, не велел ему встать. Тогда он поднялся, покорный и сбитый с толку.

— По-моему, я потерялся, — проговорил он. — А… мы… знаем друг друга? — Говорил он как-то отрывисто. Складывалось впечатление, что ему с трудом удавалось подбирать правильные слова.

— Нет, — твердо ответил я. — Пойдемте.

И повел его по коридору к входной двери.

Мне думалось, что я уже испытал все потрясения, бывшие в запасе у того вечера, однако меня поджидало еще одно. Мы добрались до крыльца — и я застыл на месте.

Двор и улица были усыпаны мертвыми птицами. Ласточками, кажется. Их, должно быть, с тысячу валялось, застывших черных комочков из перьев, коготков и выпученных глазок с крупную дробь. И трава была сплошь усыпана красивыми стекловидными шариками. Они хрустели под ногами, когда я спускался по ступеням. Град. Я припал на одно колено (ноги у меня ослабели) и взглянул на мертвую птицу. Нервно потыкал в нее пальцем и обнаружил, что тельце ее замерзло, что оно твердое и холодное, как будто его только что из морозилки вынули. Я опять поднялся и окинул взглядом улицу. Мертвечине в перьях не было конца, ее было видно, насколько глаз хватало.

Финикиец покачивался на каблуках, безмозгло пялясь на это побоище. Шелли стояла за ним, прямо за порогом раскрытой входной двери, выражение ее лица было куда более спокойным.

— Вы где свою машину поставили? — спросил я Финикийца.

— Поставил? — переспросил он. Рука его опустилась до переда брюк. — Я промок. — Произнес он так, словно это его и не беспокоило.

Грозовой фронт несло на запад, разрывая на гористые острова. Небо на западе ярко сияло золотом, темневшим до темно-красного по горизонту… страшный оттенок, цвет человеческого сердца. То был страшный час.