Я был подавлен. Не знал, что сказать. Вперил взгляд в телевизор и с набитым ртом проговорил:

— Здоровские печенья. Прям такие же, как ваша мама пекла.

Он неохотно кивнул.

— Да-а. Я рецепт нашел в одной из ее записных книжек. Знаешь, как она их называла?

— Финиковые печенья?

— «Майковы любимые», — сказал он.

Глава 13

В течение последующей пары лет время от времени я навещал ее. Иногда приезжал с Ларри, иногда с Гектором, переехавшим в Сан-Франциско, чтобы быть поближе к родителям. Позже ездил сам.

В первый год или около того она всегда радовалась, видя меня, хоть и считала меня телемастером. Но ко времени, как я заканчивал среднюю школу, когда я приезжал, она больше не узнавала меня… вовсе никого не узнавала. Сидела перед теликом в переполненной общей комнате, залитой солнцем, пропахшей мочой, старичьем и пылью, с грязной плиткой на полу и с расползающейся, годной на вторсырье мебелью. Голова ее клонилась вперед, складки подбородка сползали на грудь. Иногда она шептала самой себе: «Следующий канал, дальше, дальше, дальше». Приходила в очень сильное возбуждение, когда кто-то менял канал, подскакивала на своем месте вверх-вниз пару секунд, прежде чем снова сутуло застыть.

Может, за месяц до того, как я уехал в МТИ [Массачусетский технологический институт.], я отправился в Сан-Франциско на встречу с доморощенными компьютерными энтузиастами и на обратном пути свернул с автострады на два съезда раньше, направляясь в Приходской Дом проведать Шелли. Ее не было в комнате, сестра в регистратуре не могла сказать мне, где ее искать, если ее нет перед телевизором. Я нашел ее сидящей в кресле-каталке у каких-то торговых автоматов в неухоженном и позабытом проходе, к которому от ее спальни вел коридор.

В прошлом уже осталось время, когда Шелли хотя бы замечала меня, не говоря уж, чтоб узнавала. Однако когда я склонился рядом с нею, что-то, некое смутное узнавание, засияло в ее зеленых глазах, увядших и выцветших, как выброшенное морем стекло.

— Браток, — прошептала она. Взгляд ее перенесся в сторону и вновь вернулся. — Ненавижу это. Жаль. Не могу забыть. Как дышать. — И потом слабый, едва ли не довольный проблеск света в ее глазах. — Слушай. Что ты с фотоаппаратом станешь делать? Не хотел бы меня сфотографировать? Хоть что-то, что напоминало бы твою лучшую из девчушек?

У меня вся спина мурашками покрылась, холодом обдало, будто кто меня ведром ледяной воды окатил. Я отпрыгнул в сторону, потом обошел ее сзади и взялся за ручки кресла, вывез ее в коридор и с грохотом покатил к фойе. Я не хотел знать, что она имела в виду. Я не хотел думать об этом.

Я загнал в угол сестру в регистратуре, страшно и некрасиво заорал на нее. Сказал, что желал бы знать, кто оставил мою мать у гребаного торгового автомата, долго ли она пробыла там и долго ли еще находилась бы там, если бы я случайно не наткнулся на нее. Когда я говорил о ней как о матери, я ничуть не ощущал, что это хоть в каком-то смысле ложь. К тому же приятно было сердиться. Жалкое было подобие чувства любви, но все ж лучше, чем ничего.

Орал я до тех пор, пока сестра не покрылась краской и не обрела вид подавленной и пристыженной. Мне доставило удовольствие увидеть, как она промокает салфеткой глаза, увидеть, как затряслись у нее руки, когда она брала телефонную трубку, чтобы вызвать свое начальство. И, пока я кипятился, Шелли сидела в своей каталке, свесив голову на грудь, такая же позабытая и невидимая, какой была у торговых автоматов.

Как же легко мы забываем…

Глава 14

В тот вечер горячий ветер (он походил на воздух, вырвавшийся из открытой топки) пронесся по Купертино, гром грохотал, но дождя не выпало совсем. Утром, когда я шел к машине, то нашел на капоте мертвую птицу. Порыв ветра швырнул ее на ветровое стекло, о которое она и разбилась до смерти.

Глава 15

Отец спросил, собираюсь ли я навестить Шелли до отъезда в Массачусетс.

Я ответил, что, по-видимому, навещу.

Глава 16

«Солярид» лежал в коробке в гардеробной моей спальни вместе с фотоальбомом мыслей Шелли и плотным желтым конвертом, содержавшим воспоминания Финикийца. Неужто вы подумали, что я выбросил хоть что-то из этого? Что я мог бы хоть что-то выбросить?

Однажды, через несколько недель после того, как я в последний раз видел Финикийца, я достал этот не-фото-аппарат с верхней полки у себя в гардеробе и принес его в гараж. Даже касаясь его, я нервничал. Вспомнилось, как когда Фродо надел Кольцо, то сделался видимым для воспаленного красного глаза Саурона, и я боялся, что, просто прикасаясь к «Соляриду», могу как-то вызвать Финикийца обратно. «Привет, толстячок. Помнишь меня? Да ну? Помнишь? Недолго осталось».

Однако в конце концов, повертев «Солярид» так и сяк в руках, я положил его обратно в гардероб. Никогда ничего с ним не делал. Не разбирал его на части. Не мог понять, как это сделать. Не было никаких швов, никаких мест, где пластиковые детали соединялись друг с другом. Это было невозможно, но он весь был — из одного куска. Наверное, решись я сделать снимок, может, и узнал бы больше, но я не осмеливался. Нет, я забросил его обратно в гардероб, а потом закрыл коробкой с проводами и платами. Через месяц-другой я уже порой мог целых пятнадцать минут обходиться без мыслей о нем.

В выходные, перед тем как мне предстояло отправиться в Бостон (мы с отцом летели туда вместе), я открыл гардеробную и принялся отыскивать «Солярид». Что-то во мне подсказывало: не жди, что найдешь его там, — я уже почти уверился, что Финикиец привиделся мне годами раньше во сне в день болезни или эмоционального напряжения. Увы, «Солярид» оказался там, как мне это и помнилось. Его пустой невидящий стеклянный глаз уставился на меня с верхней полки — механический Циклоп.

Я осторожно положил его на заднее сиденье моей «Хонды» так, чтобы он мне на глаза не попадался во время поездки в Приходской Дом. Просто пялиться на него попахивало какой-то опасностью. Типа, он может вдруг мстительно заработать и стереть мой разум в наказание за то, что я четыре года позволял ему покрываться пылью.

Шелли была у себя в спальне, помещении, лишь немногим побольше тюремной камеры. Я знал, что Гектор с Ларри приезжали к ней за несколько часов до этого: они всегда наведывались с утра в субботу. Я так рассчитал свое посещение, чтобы приехать вскоре после них, чтоб у них была последняя возможность побыть с нею.

Я нашел ее сидящей в кресле-каталке лицом к окну. Как же мне хотелось, чтоб перед глазами у нее было хоть что-то прекрасное, чем можно было бы полюбоваться! Зеленый дубовый парк, площадка с фонтаном, скамейками и детьми. Увы, из ее комнаты была видна выжженная солнцем автостоянка да пара мусорных контейнеров.

На коленях у нее лежал плеер, голову охватывала пара наушников. Гектор всегда надевал ей наушники, чтоб она могла слушать музыку из фильма «Останься со мной»… песни, под которые они с Ларри танцевали, когда он еще не обжился в этой стране, а она только-только окончила школу.

Музыка, впрочем, давно отзвучала, и Шелли просто сидела, голова ее дергалась на шее, слюна стекала с подбородка, ей явно надо было поменять памперс. Я это по запаху чувствовал. О, достоинство серебряных лет!

Я снял с нее наушники, развернул кресло, повернув лицом к кровати. Сел на матрас напротив нее так, что наши колени почти соприкасались.

— День рождения, — произнесла Шелли. Коротко глянула на меня и отвернулась. — День рождения. Чей день рождения?

— Твой, — сказал я. — Это твой день рождения, Шелли. Можно я тебя сфотографирую? Можно мне сделать несколько снимков новорожденной? А потом… потом мы будем гасить свечи. Вместе загадаем желание и задуем их все-все.

Взгляд ее опять перескочил на меня, и в глазах ее вдруг появился почти мимолетный интерес.

— Снимки? О-о. О’кей. Браток.

Я сфотографировал ее. Вспыхнула вспышка. И еще раз.

И еще раз. И еще.

Снимки падали на пол и проявлялись: согбенная бабушка Шелли достает из духовки противень с финиковыми печеньями, в уголке ее рта торчит сигарета; черно-белый телевизор, детишки с ушами Микки-Мауса, прилаженными на головах; фамилия Бьюкс над телефонным номером, выписанная расплывающимися черными чернилами на поднятой розовой ладони; толстый карапуз со вздернутыми кулачками и джемом, размазанным по подбородку, Гекторовы волосы уже в путаной пене кудряшек.

Я снял немногим больше тридцати снимков, но последние три не проявились — поэтому я и узнал, что свое дело сделал. Снимки были серыми, ядовито пустыми, цвета надвигающейся грозы.

Когда я вставал, я плакал, молчаливо и порывисто, ощущая во рту вкус меди. Шелли резко подалась вперед, глаза ее были открыты, но ничего не видели. Дыхание ее сделалось натужным, прерывистым. Губы вытянулись в трубочку… как будто она вот-вот задует свечи на торте в честь дня рождения.

Я поцеловал Шелли в лоб, глубоко вдыхая запах комнаты, в которой она провела последние годы своей жизни: пыль, испражнения, разложение, неухоженность. Если я и презирал себя в тот момент, то не потому, что навел на нее фотоаппарат… а потому, что так долго ждал, чтобы сделать это.