Джой Уильямс

Подменыш

Сорок лет спустя после первой публикации «Подменыш» кажется таким же причудливым и подозрительно знакомым. Читатели, впервые открывающие для себя второй умопомрачительный роман Джой Уильямс, могут с удивлением почувствовать первородное déjà vu; покалывание на коже головы в том месте, где во время о́но росли рога. «Подменыш» как будто напрямую обращается к настоящему времени, с его сводящей с ума жаждой духовного и угрозой экологической катастрофы, но этот резонанс кажется едва ли не случайным для глубокой, безвременной силы, таящейся в этой книге. Ведь каждая великая книга растет со своими читателями. И все-таки «Подменыш» — это что-то еще более неистовое: он порождает собственную самобытную магию, словно бы никак не связанную ни с читателями, ни с настоящим моментом. Дух, живущий в этой книге, превосходит человеческий — и намного. Наверное, критикам слегка не по себе, когда их дыхание не оставляет следов на стекле. Но читать эту книгу, надеясь узнать в ней свои черты, было бы ошибкой. «Подменыш» — это не зеркало: это окно. Оно ничуть не склонно отражать досужие драмы человеческой жизни или воспроизводить привычную грамматику человеческого мышления — и это бодрит и будоражит. Язык книги открывает портал в «холодные и недоступные глубины». Она нацелена на кардинальное перерождение.

Овидий, Шекспир, Моррисон, Бог… И Джой Уильямс вместе с ними увлечена метаморфозами и «чудовищностью спасения». Сами ее предложения заключают в себе первобытную магию. Они выходят, мерцая, из немыслимых таинственных глубин и легко проскальзывают сквозь губительные сети общепринятого понимания. Героиня романа, Перл, говорит о своей жизни: «Она избегает смысла, как птица — ловушки». Критики поразительным образом обходят стороной «Подменыша», но, возможно, такое молчание является своеобразным знаком признания книги, живущей по своим законам. Словно сказочная рыба, бороздящая воды с россыпью крючков во рту, «Подменыш» остается неуловимым.

Рикки Дюкорнэ считает «Подменыша» величайшим романом Уильямс. Кейт Бернхаймер — крестная мать и глашатай этой книги, героическими усилиями добившаяся ее переиздания в 2008 году в журнале «Фэйри тэйл ревью» — называет ее «одной из наиболее ошеломляющих и важнейших работ двадцатого века». Напрашивается желание пожурить два поколения читателей, прошедших, по большому счету, мимо столь очевидного шедевра. Но подобный прием в предисловии всегда казался мне довольно бестолковым, все равно как начинать читать лекцию точно по времени, даже если слушатели еще не пришли. Читатель, прошу занести в протокол: ты здесь.

А еще напрашивается вывод, что «Подменыш» обогнал свое время. Пространные метафоры о времени претят мне — в них непременно ощущается миссионерский дух, а также неоправданный оптимизм в отношении человеческой эволюции. Я считаю, что подобная оценка слишком льстит нашему виду. Мы никогда не «догоним» Джой Уильямс; она — это уникум, звезда первой величины. И «Подменыш» никогда не станет историей былых времен, даже через сотню лет. Это молодая история; ее ландшафт — чрево мира, ее язык неумолимо юн, и единственное, что я могу сказать о ней с абсолютной уверенностью, это что ваше погружение в нее будет совершенно непохожим на мое.

* * *

«Подменыш» открывается как история молодой матери в бегах: «В баре сидела молодая женщина. Ее звали Перл. Она пила джин с тоником и держала правой рукой младенца».

Что показательно в этом предложении: выпивка предшествует младенцу. Его зовут Сэм; ему два месяца. Мы как будто в хорошо знакомом мире, мире гнетущего однообразия: парковки и вафельные трубочки, типовой для Флориды общепит. В такой «одежке» встречают нас первые полтора абзаца романа, после чего он выразительным жестом сбрасывает ее:

...

За окном была Флорида. Через улицу высился белый торговый центр, перед которым выстроились белые седаны. Тяжелый белый воздух висел слоями. Перл видела их предельно отчетливо. Средний слой был сплошь сновидение и недопонимание и ответственность. Поверху вещи двигались с несколько большим апломбом и напором, а на дне было неугомонное настоящее. Оно было здесь и сейчас, оно всегда было здесь и сейчас и впредь намеревалось быть здесь и сейчас. Перл всегда сознавала это. Обычно это делало ее умеренно безвольной и нерешительной.

Это что касается первого впечатления. И тут же наш пробный набросок Перл — мамочки легкого поведения, Перл-пьянчужки вспыхивает и сгорает, затмеваясь Перл-мистиком. Уильямс знакомит нас с женщиной, пронизанной ясностью восприятия. Минута за минутой, один тающий кубик льда за другим, Перл с чудовищной ясностью сознает распадающийся момент настоящего и «всегдашнее никогда». Ее пассивность, если вам нравится такое определение, может быть прочитана как знак парализующей остроты ее понимания. Перл-мать становится Перл-провидицей, и она провидит время.

Роман Уильямс рассматривает тиранию времени. Мы живем во власти его чар, порабощенные его одуряющей физикой: находясь под тяжким бременем бессодержательных воспоминаний, мы ежесекундно равноудалены от воображаемого будущего. Перл, будучи в смирительной рубашке неизбывного настоящего, вздрагивает и видит, что ее муж, Уокер, нашел ее; Уокер всегда был намерен найти ее. Если раньше Перл видела отца Сэма «своим сердцем», то теперь она приходит к ужасающей догадке, что он «скорее хирург, нежели муж, хирург, который сделает вам последнюю, неудачную операцию». Уокер пришел, чтобы утащить свою жену и сына назад «домой», на частный семейный остров в Северной Атлантике, окутанный туманами и управляемый Томасом, бледным и злобным братом Уокера. К наиболее ярким и тревожным фрагментам романа относится путешествие с материка на остров, во время которого мы чувствуем, как Перл постепенно, по кусочку, теряет свою идентичность:

...

Когда они выдвинулись в путь, небо начало медленно сереть, окрашиваться матовым серебром, как внутренняя сторона ракушки. Мимо них пролетел одинокий баклан, почти вплотную, цвета железа в тумане.

Время шло. Ей становилось теплее. День был на редкость бесцветным и стылым, но у нее возникало уютное ощущение. Она словно светилась, просвечивала изнутри, словно в этом путешествии в ней поселилось солнце, однако вместе с этим она чувствовала, как солнце становится чем-то другим, — вот так запросто — она понимала, что уже никогда не сможет стать тем, чем была когда-то.

Семь часов тянутся как семь дней. Число семь, «число совершенства, завершенности», сверкает то здесь, то там по всему роману, пульсируя особым смыслом. Романное действие забрасывает нас в царство животных, мифологии, область, вызывающую ощущение чего-то зловещего и потустороннего, пусть даже туда каким-то образом доходит «Атлантик». На первый взгляд дом, куда попадает Перл, напоминает «сезонный отель»: библиотека, в которой подают коктейли, теннисные корты, сауна. Над всем витают кровосмесительные вибрации и особый душок дурной наследственности. Здесь живут недобрые старые деньги, как и по всей Новой Англии; состояние дедушки Аарона нажито на ловле и свежевании животных. Но кроме того, в доме имеется диковатая свора детей; золовка Мириам, которая, подобно мифической ткачихе, сшивает обрывки чужих загубленных жизней в лоскутные юбки; зять Линкольн, ухмыляющийся онанист, который горстями ест шоколад и дрочит в сауне; сестра Уокера, Шелли, пирожок с ничем, надутая и пустая; и Томас, безумный ученый, чей бич — «образование». Если вы считаете своих родственников «трудными», после знакомства с этими людьми следующий День Благодарения покажется вам непринужденной забавой.

Именно Томас — не Уокер — причина бегства Перл с острова. Томас — это «человек мира». Дети — его узники, заложники его амбиций на их счет: «Он держал близнецов и говорил с ними на французском, на латыни. Говорил с ними об Утрилло, о рыцарях, о компасах». Близнецам четыре месяца от роду. Томас не знает снисхождения. Он фарширует детей фактами, словно несчастных утят, которых откармливают для фуа-гра. Он окружает себя детьми для собственных целей. Как родными, так и приемными, сиротами. «Дюжина детей или около того», согласно настораживающе беспечному замечанию Уокера. Томас обращается с детьми, как искушенный садовник — с растительностью: гнет их необузданную натуру причудливыми формами. Он прививает им «светские манеры и интеллектуальный голод». Перл с опаской признает, что он калечит детские умы. Он — взрослый. А взрослый — это тот, кто говорит: «Это не отвечает здравому смыслу», упуская из виду большую часть тварного мира.

Этот роман теребит корявый шов никогда не заживающей раны детства. Как мы узнаем в начале, «Перл никогда не могла определиться, следует ей относить себя к детям или взрослым». К концу романа становится ясно, в чей мягкий темный зрачок она втянута.

* * *

В «Подменыше», как и в большей части прозы Уильямс, ДНК ее предложений увиты спиралью рождения и смерти. Один такой лихорадочный абзац показывает нам, как Перл расщепляется надвое: она становится матерью. «Она рожала на обширном свежескошенном поле. На траве была кровь, но не обязательно ее… Ее бедра были раскинуты. Ее руки были раскинуты. Она собиралась родить ребенка». Позже, в сцене, отмеченной эхом ужаса и кладбищенского юмора, Перл вылетает со своего места в самолете в ночной простор. Самолет разламывается пополам. «Возможно, вот так и происходит смерть, — размышляет Перл, летящая вниз. — Ты просто раскидываешь руки и летишь домой». Болото, в которое падает самолет, кажется реальным и в то же время нереальным, «полярное сияние трав — это был Эверглейд [Болотистая местность на юге штата Флорида, буквально «болотистая равнина, поросшая травой». — Здесь и далее примеч. пер.]»; Перл пробирается через стремнины, окутанные желтым дымом, где мертвые встречаются с живыми.