Юного Оруноко, как я видел в зеркальце, это потрясло до самых носочков. Старик наш в ответ улыбался, жал плечами и кивал — ему, полагаю, было стыдно за ММ, что она упорно мелет какую-то белиберду. Он заметил, что горы тут вокруг богаты водой, а также соснами. Весь путь наверх он клянчил у Мэрилин Марш сигареты «Мальборо» — в те дни мы все курили — и стряхивал пепел себе в левую ладонь. Даже на окурки он плевал и сберегал их у себя в левой руке: пепельница у заднего сиденья, сообщил он Оррину по-испански, слишком уж чистая. На окраине Ронды он попросил себя высадить, предложил заплатить нам столько же, сколько за автобус, учтиво поблагодарил Оррина, когда мы от его денег отказались, а после этого мимоходом вывалил содержимое своей левой руки на пол машины и вытер ладонь о покрытие сиденья, говоря нам адиос.

Ронда. Ми бойна. Там стояла холодина, и от крепкого ветра с Серраниа-де-Ронда по улицам болтаться было неприятно. Тем не менее на главной площади расположилось солнечное сборище праздных зевак ММ: все мужчины, преимущественно одеты, как наш старик, лица прямиком из Гойи, все на нас пялятся, ни единой улыбки. Двигалась здесь только наша машина; на то, чтобы запарковать ее и выбраться наружу, потребовалось некоторое мужество; вообще-то мы решили сперва осмотреть эту Пласу-де-Торос, чтобы прийти в себя. Оррин поплевал на «Клинекс» и протер испачканное сиденье; мать его в ответ на его прямой вопрос объяснила, что вела себя грубо с этим вьехо, потому что его страна приводит ее в ужас. А то, что сказала ему она, пусть таки-да, невежливо, но не составляет и десятой части всей правды. А вся эта стариковская возня с окурками почти наверняка не отместка, а просто весьма испанское сочетание угодливости и беззаботности — вроде того, что приводит к испражнению на лестницах соборных колоколен, но лишь на площадках и всегда только с одной стороны.

Мальчик затих. Я заметил, что сезон у нас долог. Старая арена примыкала к Тахо; из путеводителя, к моему замешательству и мрачному наслажденью Мэрилин Марш, мы выяснили, что в эту пропасть друг дружку сбрасывали не только республиканцы и лоялисты, но также католики, мавры, вестготы, вандалы, римляне, финикийцы, лигурийцы, кельты, иберы — и, несомненно, случайный Хапсбург, Бурбон и пьяный турист — подвергались тахованью, равно как, вообще-то, в порядке вещей за последние две с чем-то сотни лет все быки и лошади пикадоров, убитые на этой Пласа-де-Торос. Оррин таращился; ММ замерзала. Поехали, к черту, домой, сказала она через полчаса после нашего приезда. Прозвучало до жути так, будто она имела в виду США.

Я настоял на том, чтоб хотя бы проехать по всей остальной Ронде и выйти на Пуэнте-Нуэво через ущелье. Она уступила — ради Оррина, хотя сама осталась в машине. Оруноко и я вышли на громадные каменные арки моста, оглядели великолепное кольцо гор и заглянули в изумительный, захватывающий дух Тахо. Я крепко держал его за руку: сезон и вправду был никудышный, и никудышный (хоть в основном и солнечный) день. По ущелью лупил ветер. Я перегнулся через парапет моста, пораженный здешней свирепой историей в той же мере, что и местными красотами, и попробовал напомнить себе, что электрическое напряжение между двумя людьми, скороварка одного человеческого сердца — такой же уместный материал для литературы, что и эпические судороги истории и географии. Я даже записал себе в той дурацкой записной книжке где-то в январе: Каллиопа не единственная муза. Так и есть, так и есть, так и есть. Но.

Сильный удар ветра сзади сорвал мою бойну, и вниз понесло ее; вниз, и вдаль, и прочь с глаз. Ах, черт, сказал я. Просто кепарь, но мне он нравился. Мы вернулись к машине, где холодно сидела и ничего не делала Мэрилин Марш. Я кепарь потерял, сообщил я через ветровое стекло. Интонация у меня, как я хорошо помню и через двадцать лет после того случая, была пробной смесью сожаления, изумления и раздражения и предназначалась столько же для прощупывания ее чувств, сколько и для выражения моих. В те дни таким тоном я говорил часто. Какая жалость, ответила ММ, и в ее тоне звучало такое беспримесное презрение ко мне и отвращение от всего нашего испанского замысла, что я поймал себя на словах: Давайте сходим поищем ее — там есть тропа на дно, где римские термы. Может, отыщем мою бойну на трехтысячелетней куче трупов.

Не спятил ли я, пожелала узнать она. Она замерзла, произнесла она через стекло, и насрать ей на эту тропу, на термы, на мой кепарь…

Фразу я закончил за нее: Или его бывшего владельца, нет? Мы вдруг вознегодовали друг на дружку. Сиди тут и замерзай в своем собственном льду, сказал ей я, а мы с Оррином намерены спуститься и осмотреть этот двухзвездочный Тахо. Да хоть прыгни в этот двухзвездочный Тахо, ответила Мэрилин Марш, а вот Оррин останется тут. Последовал зрелищный прилюдный спор, все это кричалось сквозь закрытые окна машины. Оруноко сгорал от стыда; я тоже, особенно когда к нам притянуло несколько праздных зевак — поглядеть, что это там затеяли американос. В ближайших дверях даже материализовалась неизбежная Гуардиа сивиль. Но кнопки наши уже оказались нажаты: из нас выстрелила целая зима адреналина и куда больше чем целая зима взаимных обид.

Ну да ладно.

Наконец Мэрилин Марш велела Оррину садиться в машину. Очень подлый это ход: мне тогда нужно либо отменить ее приказ и вынудить Оррина выбирать между нами, либо избавить его от этого, позволив ей настоять на своем. Я, конечно, сделал последнее, но уж так разозлился, что после ничем уже не удержать меня было от спуска в ущелье. Когда ж я сорвался туда, где начиналась тропа вниз, ММ впервые опустила свое окно, дабы завопить, что к тому времени, когда я вернусь, их с Оррином может тут и не оказаться. Придумал я лишь завопить в ответ, что я могу и не вернуться. Не самый сокрушительный ответный выпад. Мне пришлось миновать ухмылявшегося Гуардию и пару зевак, расступившихся передо мной, — и я двинулся вниз, ощущая себя так же глупо, гневно и грошово, как и обычно за все свои тридцать лет.

Глубиной Тахо-де-Ронда метров двести. Я ожидал, что спуск окажется труден, но нет: только ветрено, промозгло и зрелищно. И Оррину, и Мэрилин Марш он дался бы без труда; среди прочих моих чувств присутствовало сожаленье, что супруги с отпрыском со мною нет. Но я с облегчением и в одиночку занимался чем-то, требующим хоть каких-то усилий. Крупные кучевые облака выключали и включали солнце, словно свет на потолке, соль и сомбра. Ветер — а заодно и мои смешанные чувства к Испании, моему замыслу, моему браку и самому себе — стихал, пока я пробирался вниз по расщелине. Я взаправду рассчитывал обнаружить, что дно завалено отходами Ронды, если уж не скелетами быков, фашистов и финикийцев; однако на самом деле тот поток, что предположительно и проре́зал ущелье, по-прежнему через него несется, смывая всю его человечью историю и, допустил я, мою бойну, в том маловероятном случае, что эта штука до него долетела.

Тропа достигла дна у руин римских терм и того каменистого потока, взбухшего от таяния снегов на Серрании. Пять минут я отдохнул на развалинах — душевно изможденный и несчастный. Небесная потолочная люстра переключилась на сомбру. Затем я миновал последний поворот тропы между соснами и свободно лежащими валунами, чтобы поближе взглянуть на поток, прежде чем взбираться обратно в город к тому, что ждет меня — или же не ждет. У самого уреза воды солнце зажглось снова, э вуаля! ¡Каррамба! Мирабиле дикту! Справа вверху, под залихватским углом на громадном округлом валуне, как шарфом, обмотанным стремнинами, словно исполинская безликая голова…

Что скажешь, Сьюз: миллион к одному? Да еще и подсвеченная, иначе я б нипочем не увидел ее на той крапчатой луне валуна, нацеплена идеально. Из меня вылетел звук, полусмех, полу-что-то еще; я осмотрительно полез по камням забрать ее, покуда какой-нибудь случайный выверт ветра не испортил первого совпадения вторым. ¡Ми бойна! Я ее поцеловал — взаправду; на глаза мне навернулись слезы, хочешь верь, хочешь нет; слезы отчасти подлинного чувства к этому кепарю, пока я радушно и плотно напяливал его себе на голову и выбирался обратно на берег и вверх по тропе к Ронде.

Ну, то уж точно был символ — знаменье. Но чего? Взбираясь назад, я все покачивал головой (осторожно), недоумевая, что мне полагается делать с таким необычайным пустяком совпаденья и всею своей жизнью. Что за счастливый, языком-прицокивающий был бы это анекдот в браке получше, между лучшими людьми!

На Пуэнте-Нуэво я взобрался таким же несчастным, каким и спускался с него. Никакого «фольксвагена» куда хватает глаз, никакой Мэрилин Марш — но там стоял юный Оррин, совершенно один на мосту, весьма уныло глядя в мою сторону, с некой знакомой с виду коробкой писчей бумаги у ног. Пока я спешил к нему, у меня сложилось впечатление, что праздные зеваки отводят взгляды.

Дорогой храбрый Оруноко. Я обнимал его, а он рассудительно сообщал, что мама уехала, как и грозилась. Он не думает, что уехала она далеко или навсегда, но не уверен. Ехать с нею он отказался — беспрецедентное поведение! — здравомысленно рассудив, что он выполнил ее первый приказ не идти со мной, а если его придется между нами соломонить (термин не Орринов), то он попробует поделиться между нами поровну. Мало того — и будь я тем рассказчиком, пытаться стать коим я и отправился в Испанию, я б изложил еще в самом начале истории, что у меня развился суеверный страх потерять свою рукопись-в-работе и я всегда таскал ее с собой на наши продолжительные вылазки в ее коробке для писчей бумаги, — мало того, моему сыну пришло в голову, что в материнском гневе своем она может «сделать что-нибудь резкое» в виде ответного удара: и, выходя из машины, он прихватил мою рукопись с собой!