С тех пор я каждый день ходил к храмам Тикаля, где Латра обрела вечный покой, сидел у ее могилы, тихонько разговаривая с ней в тщетной надежде, что ее дух услышит мои слова и ответит шепотом ветра либо знаменательным появлением чудесной кетцаль [У ацтеков и майя священная птица, инкарнация бога воздуха. Другой титул кетцаль — птица свободы.], и та сядет на мое плечо и запоет на языке, никому не внятном, кроме, быть может, меня.

В ясные дни многие приходили навестить места упокоения своих любимых и близких, однако большинство посетителей не задерживались там, где лежали простые люди, но двигались дальше, к центру Акрополя, где высились башни с украшенными резьбой саркофагами, в которых лежали кости знаменитого семейства ахавов [Ахав («владыка», «господин», «лидер» и т. п.) — титул представителя знати в государствах майя.], что правили нашей страной в прошлом. Эти лицемерные паломники — выскочки на самом деле — картинным жестом клали цветы и заливисто причитали над древними могилами, дабы охранники заметили их преданность Грозному Небу, правившему нами теперь, как и их беспредельную верность памяти Сыча-Копьеметателя, величайшего ахава на свете, чье неизбывное благоволение позволяло миру процветать и впредь.


Меня воротило от позерства этих притворщиков, разве они знали, что такое истинная скорбь? Только кривлялись напоказ. Будь у меня силы, я бы отругал этих тупоголовых, но, конечно, я ничего не сделал и не сказал, сберегая себя для приглушенных разговоров с моей возлюбленной молчуньей Латрой.

Усевшись у места ее захоронения, я подумал об Орфее. Как и я, он был предан искусству, сердце его переполняла музыка, и, как и я, он потерял любимую женщину вскоре после их свадьбы, когда Эвридика погибла от укуса ядовитой змеи. Впоследствии Орфей мог исполнять только печальную музыку, моля богов лишь об одном — о возвращении любимой в мир живых. Горе Орфея склонило богов на его сторону, они, на миг разжалобившись, откликнулись на его просьбу, но с оговоркой: он должен шагать впереди Эвридики, не оборачиваясь на нее ни в коем случае, пока они не покинут прибежище мертвых. Удержаться Орфей не смог, обернулся слишком рано, и в это мгновение, когда он впился глазами в свою возлюбленную, она исчезла навсегда.

Боги не удостоили меня подобной милости. Латру я потерял безвозвратно и загодя решил, что сегодняшнее посещение кладбища станет последним. Больше я не хотел погружаться в воспоминания о моей жене, но хотел увидеть ее во плоти, взять за руку, прижать ее тело к своему телу. Я пришел сказать Латре, что ей и нашему ребенку недолго осталось тосковать в одиночестве в мире ином, ибо вскоре я присоединюсь к ним. Я решился доверить свое тело и душу богине Иш-Таб [В мифах майя богиня самоубийства через повешение.], полагая, что она обрадуется моей жертве и проводит меня на небеса, где моя любимая будет ждать меня.

Выйдя с кладбища, я заметил шагавшего по тропе парня, чье лицо мне было знакомо, и окликнул его. Он был тем самым умельцем, что мастерил стелы для захоронений богатеев, изящные деревянные скульптуры, иногда аж в пятнадцать футов высотой. Не каждый мог позволить себе такую роскошь, разумеется, но какая нужда в деньгах тому, кто изготовился уйти из этого мира в следующий? Сколько-то месяцев я любовался стелой, вырезанной этим умельцем для убитого сына богатого купца, и был впечатлен его умением изображать охоту, рыболовство, состязания в беге, метании копья и дротиков, борьбу и восхождение на горные вершины, пусть даже несчастный юнец при жизни не выказывал ни малейших способностей к подобным занятиям. С мастером нам было по пути, и, пока мы шли, я рассказал ему о Латре и попросил изготовить кое-что в ее честь — памятник ей, мне и нашему нерожденному ребенку. Деньги он найдет следующим утром под красным камнем в моей мастерской, сказал я ему, в сумме более чем достаточной за его старания. Он согласился на мои условия, и, возвращаясь домой, я чувствовал себя удовлетворенным. Пусть наши жизни вскоре забудутся, но памятник нашему существованию останется, и это прекрасное сооружение, возможно, сохранится на века.

Проходя мимо моей мастерской, я, к своему удивлению, обнаружил там моего отца Манрава. Он стоял снаружи, дергая за дверные ручки, которые я связал веревками из сизальской пеньки. Отец, увидев, что я подхожу, оглядел меня с ног до головы, на лице его отражались одновременно презрение и жалость. Манрав постарел, чего нельзя было не заметить, его волосы, некогда золотистые, роскошные, поредели и поседели, а шрам на левой щеке будто выцвел на огрубевшей коже. Хотя не в его характере было проявлять сочувствие, после смерти Латры он обращался со мной чуть более дружелюбно.

— У тебя все двери заперты, — отец сердито тряхнул головой, — и только этим утром, пока я стоял здесь, две женщины и мужчина приходили за новыми сандалиями. А потом жаловались мне, что тебя здесь нет и им не к кому обратиться.

— Я больше не занимаюсь сандалиями, — сказал я. — С этой работой покончено.

— Как же так, все это время ты говорил, что рожден сапожником и тебе больше по сердцу обувь шить для чужих людей, чем сражаться на поле боя, как подобает мужчине. Выходит, все это было ложью?

Я не знал, что ему ответить, и не испытывал желания спорить с ним.

— Слезы пора унять, — тихо произнес он, протянув руку и с несвойственной ему нежностью кладя ладонь на мое плечо; впрочем, он быстро опомнился и отдернул ладонь. — Смерть приходит за всеми нами, мой второй по дате рождения сын. Но живые должны шагать и шагать по земле, прежде чем отправиться на покой. Да ты и сам знаешь.

— Некоторых отправляют на покой чересчур поспешно, — заметил я.

— Ты горюешь. Это естественно. Но существуют и другие женщины. Много других женщин. Тебе не обязательно оставаться в одиночестве. Посмотри на Аттилиана, нашего великого воина-предводителя. Он уже и думать забыл о своих предыдущих женах, готовясь к свадьбе с твоей сестрой. Бери с него пример.

«Что он городит?» — спрашивал я себя. Мы с отцом мало в чем походили друг на друга, и я не разделял его жажды разнообразия. Я любил только одну женщину и делил ложе только с ней. Пока я дышу, я более никогда не увижу ее лица, но очень скоро воссоединюсь с ней, непременно.

— Оставь меня, — сказал я и прибавил шагу, но он развернул меня вполоборота и влепил увесистую пощечину. От неожиданности я не удержался на ногах и упал. Глядя на него, я чувствовал, как во мне закипает ярость, и вскочил бы и врезал ему в ответ, не будь он моим отцом.

Что ж, я просто поднялся, повернулся к нему спиной и зашагал дальше, раздумывая, что он ощутит, когда известие о моей смерти достигнет его ушей и он припомнит, что наша последняя встреча была омрачена физическим насилием.


Когда принимаешь решение свести счеты с жизнью, горести, терзавшие тебя в прошлом, тревоги о том, что тебя ждет в будущем, — все это начинает рассеиваться и гаснуть, а взамен на твой рассудок и тело снисходит вожделенное спокойствие. Если бы мы могли вспомнить себя в утробе, сперва задолго до того, как отошли воды, а потом как нас выпихнули наружу, вопреки нашей воле, прямиком в жуть вселенной, мы бы осознали, что между отказом от жизни и нарождающимся младенцем существует нерушимая связь.

В своем домишке я теперь был один, потому я вернулся в мастерскую, взял моток веревки, отрезал четыре фута острым ножом, сложил отрезок в виде «S», соединил по прямой оба конца другим куском веревки и укрепил их шестью петлями так, чтобы удавка получилась тугой. Падая, я не хотел ни мучиться, ни испытывать боль и молился о том, чтобы моя шея сломалась быстро.

Заканчивая с узлом, я случайно поднял голову и обнаружил, что кто-то стоит в дверном проеме. Приглядевшись, я опознал слепую Тирезию, с которой был давно знаком; много лет я пребывал в уверенности, что именно она заботилась обо мне, когда я, малыш в ту пору, потерялся, и родители долго искали меня. В деревнях нашей округи старше Тирезии никого не было, и все благоговели перед ней, не в последнюю очередь потому, что ее покойный муж Ах-Пу был глубокоуважаемым ахавом, одним из наиболее любимых нами, прежде чем иной мир призвал его к себе.

Когда я подрос, Тирезия, несмотря на свое слабое зрение, научила меня читать иероглифы майя, и я с наслаждением рисовал крошечные картинки с иероглифами и даже составлял из них послания, что поспособствовало распространению письменного сообщения среди нашего народа. Накрепко я запомнил изображения сотен слов и пользовался ими без запинок, но Тирезия знала на много тысяч слов больше, и для меня оставалось загадкой, как ей с завидной легкостью удается рисовать иероглифы, если она не видит, что выходит из-под ее пера.

— Сын Манрава, — сказала она, входя в дом; ее появление застало меня врасплох, но я успел сбросить удавку на пол себе под ноги. — Ты не работаешь сегодня? Заказы иссякли?

— То время, когда я шил сандалии, осталось позади, жена Ах-Пу, — ответил я, — да пребудет память о нем в вечном сиянии славы.

Тирезия хмыкнула насмешливо и сказала:

— Женщины расстроятся, услыхав о закрытии мастерской. — Моя гостья уселась на деревянной скамье, тянувшейся вдоль стены. — Ты ведь знаешь, как они ценили твои изделия, эти тщеславные создания. Женщины используют твое мастерство в ущерб своим мужьям.