Джон Коннолли

Неупокоенные

Посвящается Эмили Бестлер — с душевным теплом, и спасибо за приверженность


Пролог

Этот мир полон сломанных вещей: разбитых сердец, порушенных обещаний, сломленных людей. Да и сам по себе он построение достаточно хрупкое: что-то вроде сот, где прошлое подчас просачивается в настоящее; где под весом замешанной на крови вины и старых прегрешений схлопываются, рушатся жизни и дети под завалами обломков оказываются вынуждены залегать бок о бок с останками своих отцов, увязнув в неразберихе последствий.

Я сокрушен, но и я в ответ крушил. И теперь пробирает мысль: какой же крепости мощь необходима для нанесения урона, чтобы сама вселенная в итоге разбередилась и некая сторонняя сила приняла решение, что мучений вынесено сполна? Когда-то я полагал, что дело здесь в равновесии, но теперь так не считаю. Думаю, содеянное мной по пропорции никак не сопоставимо с тем, что было причинено мне. Но такова природа мести. По самому своему ходу она нарастает, усиливается. Удержать ее уже нельзя. Один разящий удар влечет следующий, и так по нарастающей, покуда боль, нанесенная изначально, не забывается в нагромождении последующего хаоса.

Когда-то я был мстителем. Больше я им не буду.

Но мир этот полон сломанных вещей.


Олд-Орчард-Бич, штат Мэн

1986 год


Гадальщик вынул из кармана ворох мятых купюр и, послюнив палец, неброско сосчитал дневную выручку. Солнце садилось, колко играя на воде огнистыми и кроваво-красными блестками. По дощатому настилу пляжа все еще фланировала променадная публика — кто с «колой», кто с жирноватым попкорном, — а вдалеке по пляжу слонялись туманные фигуры, кто-то взявшись за руки, кто-то поодиночке. Погода в последние дни менялась: вечерами стало ощутимо холодней и задувал резкий ветер, предвестник больших перемен, взвихряя в густеющем сумраке смерчики песка. Погода сказывалась на поведении гуляющих: как раньше, они здесь больше не зависали. Придется, видно, скоро сворачиваться: если публика проходит мимо не задерживаясь, значит, нет работы, а нет работы — нет и его, Гадальщика. Без нее он так, человечья закорючка перед своей шаткой загородкой, обвешанной разномастной дребеденью — вывесками с мистическими знаками, весами, побрякушками, всякими безделками. А без публики, притормаживающей рассмотреть эту самую дребедень, его навыков считай что не существует. Поток туристов пошел нынче на убыль, и скоро здесь не будет смысла торчать ни Гадальщику, ни иже с ним — мелочным торговцам, велорикшам, уличным лицедеям и мелкому жулью. Всем придется или откочевывать туда, где более благодатный климат, или же впадать в спячку и пробиваться тем, что нажито за лето.

Вкус моря и песка — солоноватый, бодрящий — Гадальщик ощущал буквально кожей. Он замечал его неизменно, невзирая ни на какие годы. Море в каком-то смысле давало ему жизнь, ведь что, как не оно, влекло к себе людские толпища, а Гадальщик на их пути был уже тут как тут. Однако тяга к морской стихии не исчерпывалась у него одной лишь наживой. Нет, он смутно угадывал в ней что-то от своей собственной сути; даже в привкусе собственного пота он улавливал какое-то дальнее, забытое эхо своего изначального бытия, да и вообще всего сущего; тех же, кто не осознает в себе тяги к морю, он считал отщепенцами, потерянными для самих себя.

Большим пальцем он сноровисто отгибал уголки купюр, сопровождая подсчет суммы беззвучным шепотом. Под суммой Гадальщик мысленно подвел черту и сопоставил итог с заработками на аналогичный период прошлого года. Получалась убыль, точно так же как прошлый год уступал по доходам позапрошлому, а тот в свою очередь проигрывал календарному предшественнику. Вероятно, люди сделались более циничны: ни сами они, ни их дети не останавливались нынче с живым интересом перед этим странного вида господином и его убогим сооружением. И выкладываться — даже за меньшую сумму — теперь приходилось больше (хотя и не настолько халтурно, чтобы это попахивало изменой выбранному поприщу). Но если на то пошло, чем можно еще заняться по жизни? Вытирать столы в буфетах? Торчать за прилавком в «Макдоналдсе», как кто-нибудь из наиболее отчаявшихся коллег-отставников, что готовы подбирать пачкотню за ревунами-малолетками и беспечными тинейджерами? Нет уж, спасибо, пусть этим занимается кто-нибудь другой. Сам же Гадальщик вот уже без малого сорок лет шел своим неизменным путем и, судя по всему, готов телесно и духовно продюжить еще несколько, если то будет отпущено главным конферансье на небесах. Ум у Гадальщика был по-прежнему четким, а глаза в чопорной оправе очков все так же наметанно ухватывали все необходимое для того, чтобы и впредь исправно тянуть по жизни лямку. Кто-то мог бы истолковать это свойство как небесами отпущенный дар, но сам Гадальщик обозначал его другим словом. Это был навык, ремесло, что из года в год развивалось и шлифовалось; остаток атавистического чутья, сильно развитого у наших предков, но в нынешнем избалованном комфортом мире выветрившегося, сошедшего на нет за ненадобностью. Это было нечто первозданное — если хотите, элементальное, сродни приливам и океанским течениям.

Дэйв Гловски, по прозвищу Гадальщик, впервые прибыл в Олд-Орчард-Бич в сорок восьмом году, тогда еще в возрасте тридцати семи лет, и с той поры ни пятачок занимаемой пощади, ни орудия промысла у него особо не изменились. Все тот же деревянный стул, подвешенный на цепях старых форшнеровских весов, возвышался троном на его маленькой концессии; желтая вывеска с угловато намалеванным портретом хозяина рекламировала род его занятий и местонахождение (словно кто-то из гуляющих мог потерять на настиле пространственный ориентир или же не понимать, что именно лицезрит). «ГАДАТЕЛЬ, ДВОРЕЦ ПЛЕЙЛАНДИЯ, ОЛД-ОРЧАРД-БИЧ, Я», — гласила вывеска.

В Олд-Орчарде Гадальщик был, можно сказать, частью местного колорита, такой же неотъемлемой, как попавшие в «колу» пляжные песчинки или тянучки с привкусом морской соли, что вытягивают из зубов пломбы. Это было его место, которое он знал во всех тонкостях. Здесь со своими орудиями лова он пребывал уже так долго, что чутко осознавал даже самые незначительные, казалось бы, изменения в окружающей среде: тут свежую заплату краски, там сбритые накануне усы. Эти мелочи были для него важны, за счет них ум удерживал остроту и цепкость, а те, в свою очередь, давали насущное пропитание. Гадальщик замечал все, что происходит вокруг, и детали складировал в своей вместительной памяти, извлекая припасенное впрок знание в тот самый момент, когда это сулило наибольшую выгоду. В сущности, прозвище у него было самое неподходящее. Дэйв Гловски не угадывал — он замечал. Замечал и взвешивал. И оценивал. К сожалению, фраза «Дэйв Гловски Замечатель» на слух как-то не звучала, равно как и «Дэйв Оценщик». Так что пусть лучше будет «Гадальщик». Гадальщиком он был, Гадальщиком и останется.

Ваш вес Гадальщик мог с ходу определить с точностью до кило с небольшим, или вы получаете приз. Если вам это до лампочки (а попадались и такие, кто не очень хотел разглашать тайну своей комплекции перед добродушно настроенной толпой средь яркого летнего дня), то спасибо за внимание и идите себе дальше: Гадальщик и сам не сказать чтобы горел энтузиазмом из одного лишь интереса испытывать прочность своих весов, умещая на них полтора центнера живого женского веса, вскормленного на родных американских кормах. С таким же успехом он мог на глаз указать ваш возраст, дату рождения, род занятий, любимую марку машины (отечественной или заграничной) — да что там, даже марку сигарет. Если Гадальщик допускал промах, то дальше вы уже шли, гордо сжимая пластмассовую заколку для волос или пакетик с бухгалтерскими резинками, довольные тем, что переиграли забавного человечка с его кривыми, какими-то детскими знаками (знай наших: ума как-никак палата); при этом до вас не сразу доходило, что вы просто отдали ему два четвертака за удовольствие узнать то, что вы и так всю дорогу знали, да еще и купились на бонус из совершенно никчемных резинок, цена которым цент за пачку. И может, тогда, наряженные еще и в купленную у него же белую майку с трафаретной надписью «Гадатель Дэйв», вы оборачивались на его загородку, оставшуюся в отдалении за спиной, и невольно льстили ему мыслью, что он, видать, и вправду парень проницательнее некуда, раз его здесь все знают.

Гадальщик и впрямь был подвижен умом и проницателен в том смысле, в каком были проницательны со своей дедукцией Шерлок Холмс, аналитик Дюпен или маленький бельгиец Пуаро. Он был наблюдателем, делающим обобщения и выводы из наглядных признаков, сопутствующих на данный момент тому или иному персонажу. В расчет брались одежда человека, его обувь; то, как он держит при себе наличность; состояние рук и ногтей; вещи, пробуждающие при прогулке по настилу его интерес и внимание; даже минутные паузы и колебания, модуляции голоса и машинальные жесты, которыми человек тысячей неброских способов раскрывал себя. Луч внимания Гадальщика бороздил ту среду, в которой этому якобы нехитрому качеству не придавалось толком ни цены, ни значения. Люди нынче не слушали и не смотрели, они лишь думали, что слушают и смотрят. Они упускали больше, чем воспринимали, их глаза и уши постоянно были настроены на получение новой информации, на очередную ее дозу, заготовленную для них телевидением, радио, киноиндустрией; едва успев сглотнуть порцию чего-то нового, от старого они тут же избавлялись, не успев даже вдуматься в его смысл и ценность. Гадальщик был не такой. Он принадлежал к людям иного порядка, более старого, исконного склада. Он был чутко настроен на изображения и запахи, на шепоты, подчеркнуто громко звучащие в ушах, на мелкие, щекочущие волосики носа ароматы, что принимают в уме характерный цветовой оттенок. Зрение у Гадальщика являлось лишь одним из привлекаемых органов чувств, причем зачастую в общем наборе оно играло откровенно второстепенную роль. Подобно нашим первобытным предкам, в качестве первичного источника информации он опирался не на одни лишь глаза, а доверялся всем органам чувств одновременно, используя их на полную. Ум у него был как приемник, постоянно настроенный на перехват даже самых слабых радиоволн.