В тех краях, кроме них двоих, не было ни души: для каждого из них другой составлял единственный предмет размышлений. Как два лебедя, поочередно расправляя широкие крыла, бьют ими в воздухе и ступают по воде для того, чтобы порадовать друг друга, — и неважно, о чем они перекликаются, — так и двое детей сообщались между собой постоянно и непрерывно. Иман — властная как королева, хотя и босоногая, — могла заставить страдать и порой заставляла, если ей приходила фантазия, — пускай лишь для того, чтобы удостовериться в своем могуществе: так проверяют трость, сбивая несчастный цветок; но очень скоро ее охватывала жалость, и они вновь заключали мир, подкрепляя его ласками и знаками привязанности.

Могут заявить, что пылкая страсть невероятна в столь юном возрасте, — Али едва пошел тогда второй десяток, — и это звучит вполне здраво для тех, кто никогда ничего подобного не испытывал: этих особ мы не переубедим, и потому не станем к ним обращаться; тот же, кому довелось в ранние годы пережить влюбленность, изведал необычайную ее власть и сохранит память о ней в потаенной глубине сердца; память эта — несоизмеримая ни с какой позднейшей — навсегда станет Пробирным Камнем, которым будет проверяться истинное или фальшивое золото сходных чувств.

Долгое время Али — хотя ему это было почти безразлично — явно находился на особом положении: неизвестно за какой счет его и кормили получше, и делали подарки вроде яркой головной повязки — что дополнялось благожелательным вниманием старших. В некую годовщину — хотя какой рубеж своей короткой жизни он перешагнул, Али понятия не имел, поскольку и точная дата появления на свет, и подлинное родословие оставались для него загадкой — из того же источника благодеяний поднесли ему старый пистолет, который он горделиво заткнул за пояс, сожалея только о том, что присоединить к этому атрибуту было нечего, тогда как все мужчины вокруг, включая нижайших и беднейших, носили не менее двух и, помимо того, еще и кинжал или же короткий меч. Али ни разу не выпало случая сделать хотя бы один выстрел: пороха к пистолету не прилагалось — что, вероятно, следует почесть за удачу, так как в той стране у столь древнего оружия — несмотря на искусную отделку серебряной рукоятки — часто неисправен механизм, и ствол, бывает, разрывается при стрельбе, опаляя руку владельца.

Итак, вооруженный подобно истинному мужчине и заручившись твердой договоренностью с Иман, Али отправился к старику-пастуху, воплощавшему в его глазах всю мирскую власть и мудрость, и, найдя его в окружении соседей близ общего костра, объявил о своем намерении взять эту девушку себе в жены.

«Нельзя, — столь же веским тоном ответствовал старик. — Она твоя сестра».

«Возможно ли это? — воскликнул Али. — Мой отец неизвестен, а кто моя мать, значения не имеет». На самом деле, кто его мать, для Али значило многое: при столь смелом заявлении в горле у него запершило — и, чтобы скрыть это, ему пришлось положить руку на пистолет, пошире расставить ноги и вздернуть подбородок; однако в юридическом смысле он был прав, что и подтвердил кивком его собеседник: по одной материнской линии наследство не передается.

«И все же она из твоего клана и в родстве с тобой, — продолжал старик. — Она твоя сестра». Ибо у жителей албанских гор мужчина и женщина, связанные кровным родством и принадлежащие к одному поколению, считаются братом и сестрой; пускай степень их родства десятая или даже двенадцатая, союз между ними строго воспрещен. Сидевшие вокруг огня — и на мужской стороне, и на противоположной, где пряли пряжу, — смехом отозвались на сватовство Али.

«Другой жены у меня не будет, Иман то же говорит», — выкрикнул Али, отчего общий смех только усилился; мужчины закивали, пуская из трубок дым, словно были удовлетворены тем, что этакий юнец готов лезть на рожон; а возможно, почли за великую потеху заявленное во всеуслышанье притязание, которому никогда не суждено сбыться. Али, впервые почувствовав себя предметом насмешек — мирские обычаи были ему неведомы, и он их чурался, — гневно оглядел присутствующих и — дабы не заплакать — стремительно повернулся и бросился прочь, провожаемый новыми вспышками веселья; замолчал он надолго: не произносил ни слова и не отвечал на вопросы, даже если их задавала сама Иман.

Вскорости он получил отличительную мету иного свойства, нежели те, какие уже имел. Однажды вечером Али позвали к женщинам: старшая из них обнажила его правую руку до локтя и тончайшей иглой — по указаниям старого пастуха — множество раз проколола кожу. Каждая из ранок наполнилась темной кровью: юноша стиснул зубы — не издав, однако, ни звука, — а на коже постепенно образовался круг в лучах, внутри которого находился змееподобный знак, напоминавший сигму, — о чем не знавшие грамоте горцы, конечно же, не могли догадаться. Старуха, бормоча слова утешения и прицокивая языком, время от времени промокала рисунок клочком овечьей шерсти: подобно мастеру, изучая свою работу оценивающим взглядом, она где-то углубляла проколы, где-то их добавляла — до тех пор, пока Али едва не лишился чувств — хотя с губ его не сорвалось ни единой жалобы. Под конец мучительница взяла щепотку пороха и втерла его в нанесенные на кожу крошечные проколы: пусть всякий, кому на незажившую рану случайно попадала даже крупица пороха, представит, что мог почувствовать при этом Али, поскольку старуха, с силой вдавливая в кожу большой палец, старательно растерла порох вместе с кровью так, чтобы плоть навсегда сохранила новую окраску. И так на правой руке Али — мы видим нечто подобное у моряков всех наций, не исключая и нашу, наиболее цивилизованную, — был запечатлен знак, который (при условии, что рука останется неотделенной от тела, хотя среди жителей тех краев поручиться нельзя ни за что) вытравить невозможно. Для горцев это было делом вполне обычным: рисунок на коже, а то и два, имелся почти у всякого — однако у Али он ничем не походил на другие, и всяк его видевший это понимал.

Избавленный от жестокой печатницы, Али устремился к своей маленькой возлюбленной: они гуляли рука об руку, и, возможно, только в ее обществе он позволил себе пролить слезы боли — или же сумел сохранить прежнюю отвагу. Наверняка Иман его утешала — и удивленно рассматривала свежую мету, прикасаясь к ней с его разрешения; но какой бы глубокой, мучительно и навсегда въевшейся в плоть ни была эта печать, еще мучительней и глубже была другая — там, куда не способен проникнуть ничей взор: Али знал об этом, однако не мог сказать!


В последнее десятилетие прошлого века у российской императрицы, пресловутой Екатерины, и у ее советников возник замысел (схожие с ним и по сей день упорно вынашивают ее коронованные наследники): овладеть Константинополем и уничтожить Порту; для осуществления плана царица вступила в сговор с сулиотами и жителями горных областей Иллирии и Албании, обещая им свободу и самоуправление после того, как будут разгромлены их угнетатели — турки. Откликнувшись на этот призыв, горцы — и без того привычные к мятежам — подняли восстание, на сей раз еще более ожесточенное и охватившее большее число сторонников. Спустя недолгое время Екатерина Великая, — которая, при всем Монаршем Величии, оставалась, тем не менее, женщиной, — переменила свои намерения, военная кампания против султана была отменена — и по заключении мирного договора стороны обменялись многочисленными знаками, свидетельствовавшими о прочном мире и дружеском согласии. Следственно, восставшие горцы оказались брошены российскими союзниками на произвол судьбы, и султан отомстил им попросту тем, что отозвал с этих земель своих правителей и военачальников, развязав руки предводителям разбойничьих шаек, которые не испытывали теперь ни малейшего стеснения при обычных своих занятиях — состоявших в грабеже, убийствах, захвате в рабство, вымогательстве дани и постоянном соперничестве, где побеждал сильнейший. Такова была хитроумная кара: султан лишь наблюдал за междоусобной борьбой противников, громоздивших на поле битвы груды черепов, — победителю же Великий и Всемилостивый даровал титул паши.

Тигр, пожравший всех других тигров, носил то же имя, что и наш юный герой: он сделался властителем огромных просторов, обосновавшись в Янине; его пашалык по величине превосходил все учрежденные раньше, и армия была столь многочисленной, что сам константинопольский султан охотно именовал его своим вассалом, не решаясь призывать к более основательному исполнению долга. Слава о нем широко распространилась: в Официальной Печати и в иностранных газетах его порой именовали Буонапарте Востока; о нем даже отозвался с одобрением другой Буонапарте, с которым янинский паша сравнялся деяниями: в своих пределах он пропорционально срубил не меньше голов, пролил не меньше крови, столько же расплодил Сирот и Вдов, столько же вырвал глаз, сжег деревень, угнал скота и разорил виноградников — хотя его войны и его войска ничуть не более европейских были способны осушить даже одну-единственную слезинку или исцелить самое малое горе; перечисленных выше свершений — что в большей мере, что в меньшей — для снискания Величия было довольно.

Этот паша снаряжал свои армии, готовясь напасть на земли, где обитал клан нашего Али: суровое племя отказалось подчиниться и ему, и его сюзерену — властителю Порты. Послам перерезали глотки — обычный ответ в том случае, когда требование отвергалось, — и это вывело пашу из терпения. У него был внук — пленительный юный паша, увешанный драгоценностями и накрашенный, будто хозяйка мейфэрского салона: владыки Востока любят таким образом украшать своих обожаемых отпрысков, и это не портит их характер; внук паши, во всяком случае, испорчен не был, поскольку он столь же неистово, как и батюшка, жаждал покорять земли, сносить головы и поджаривать врагов, насадив на кол. Войско было собрано, и сотни бойцов в тюрбанах толпились внутри и за пределами обширного двора дворца паши в Тепелене, где слышался звон литавр и с Минарета разносились завывания: тогда-то и явился некий бей — гость из северных стран, завоеванных пашой ранее: он пришел просить о милости — и намеревался что-то рассказать; после того, как в верхнем зале были востребованы и зажжены трубки, рассыпаны пространные любезности и выпит кофе, он поведал свою историю.

Двенадцатью годами ранее, рассказал бей, он проезжал по тем краям, которые (как всем было известно) паша намеревался теперь покорить и присоединить к своему пашалыку. Цель предпринятого беем путешествия состояла в том, чтобы найти, если случится, и подстрелить любого мужского отпрыска семейства, с которым его собственное смертельно враждовало: кровная месть между ними брала начало с давних времен, о каких даже старейшие в роду ничего не помнили, и конца ей не предвиделось; если безрассудно отчаянным головам одного семейства удавалось отправить на тот свет представителя другого (неважно, какой степени родства — ближайшей или десятой) — обычно первым же выстрелом, поскольку прицеливаются там тщательно; или же при помощи ятагана, внезапно полоснувшего по горлу; ночью на пустынной тропе или в разгар полдня на многолюдном базаре — противной стороне вменялось в долг возобновить отмщение.

(Ввиду нескончаемых междоусобиц, когда за кровь должны платить кровью, албанцы, как и в прочих отношениях, почитаются нами «не признающими закона», однако по сути, подобно грекам у Эсхила, они подчинены суровейшему из Законов, не допускающему апелляции. Убийство внушает им не меньший ужас, чем другим народам, и душегуба — когда он изобличен — настигает быстрая и жестокая кара, но высший закон Чести не признает исключений, и отступника ждет всеобщий и несмываемый позор. Наши законы — когда мы соглашаемся им следовать — ложатся на нас куда менее тяжким бременем.)

Свершив возмездие и восстановив тем самым свою Честь, бей, по его словам, бежал в горы от преследования со стороны родичей убитого, полных решимости продолжить охоту и ответным ходом устранить фигуру противника с доски. Лошадь бея споткнулась и охромела, и ему пришлось тащиться пешком — в полубреду, терзаясь голодом и жаждой. Он укрылся от настигавших его врагов в Пещере, не в силах двинуться дальше, — топот копыт слышался все ближе, голоса выкликали его имя, — так что он изготовился к недолгой обороне и почти неминуемой гибели. Но тут до него донесся другой шум: какие-то всадники скакали с другой стороны — и вскоре появились перед ним, преградив дорогу его преследователям. Конный отряд возглавлял англичанин, хотя сыны Британии столь редко в те времена встречались в укреплениях албанцев, что испуганный бей не сразу его признал: расшитый золотом красный мундир, сапоги и белые перчатки, хотя запачканные и продранные, были чужеземными; сопровождала же англичанина смешанная группа, состоявшая из сулиотов-наемников, нескольких солдат в алом наряде (правда, не столь великолепном, как у их предводителя) и турок-сипахи. Что побудило их встать на защиту загнанного одиночки, и сам бей толком не знал, но объединенные силы оружных сулиотов и британских солдат взяли верх, заставив преследователей обратиться в бегство. Исполненный благодарности бей, склонившись перед англичанином в глубоком поклоне, почувствовал, что его подняли с колен и рассматривают Взглядом ни теплым, ни холодным — ни ободряя, ни внушая тревогу — взглядом бесстрастным, словно у зверя или каменного изваяния; и сердце у бея сжалось. Тем не менее он дал знать своему спасителю, что тому теперь принадлежит все, чем бей обладает: его Жизнь и его Имущество отныне в распоряжении англичанина, и единственное его желание — принести клятву вечного Братства, на каковое предложение англичанин отозвался видимым согласием. Итак, в тот вечер воспрянувший к жизни бей и знатный англичанин сделались Братьями, в знак чего — согласно с известным обычаем, кольнув иглой указательные пальцы (бей с радостью убедился, что кровь англичанина такая же красная, как и у него, и он, следовательно, тоже человек, а не джинн), — растворили по нескольку капель в чаше с вином, которую оба и осушили.

«А теперь скажи, — спросил бей своего нового родственника (ибо совершенный ритуал связал их узами, столь же тесными, как у единокровных братьев), — скажи, если возможно, что привело тебя в нашу страну и куда ты направляешься». — «Нет, не скажу, — ответил англичанин (слова его переводил турок, который один свободно владел обоими языками), — поскольку знать о причинах, которые привели меня сюда, чести тебе не прибавит. А куда я направляюсь — неизвестно мне самому, поскольку не знаю, где нахожусь», — «На этот счет, — отозвался бей, — я могу тебя просветить; и отныне мой дом, расположенный в двух днях пути отсюда, принадлежит тебе; отправляйся туда, вручи моему дворецкому вот это кольцо — и получишь все, что потребуется. Что до меня, то я должен скрываться, ибо недруги будут поджидать меня там в засаде; но когда они обманутся в ожиданиях и уйдут, мы с тобою встретимся вновь». — «Согласен», — ответил англичанин, и на рассвете их пути разошлись.

Какое-то время спустя, когда бей счел безопасным вернуться к себе в дом, он обнаружил его не таким, каким оставил. Англичанин со своим отрядом отбыл, опустошив кладовые и конюшни бея. Жена бея — младшая из трех, голубоглазая, самая красивая и самая любимая — пряталась от супруга (не то от страха — не то от стыда — или того и другого вместе), и причина этого вскоре совершенно объяснилась: силой или уговорами знатный Красномундирник присвоил себе ту собственность своего Брата, которой не следовало касаться, и теперь ожидалось появление на свет плода его посягательства.

Несчастный бей, из уважения к братству с англичанином, которое он поклялся нерушимо блюсти, не расправился с женой на месте, как поступил бы всякий и на что он имел полное право, — тут паша кивком дал знать о полнейшем своем согласии, — но вместо того сдержал гнев и дождался рождения ребенка — славного, хорошо сложенного малыша, после чего несчастную женщину, лишенную защиты, вскорости постигло столь надолго отсроченное супружеское возмездие. Ее сына отослали в отдаленный угол страны под кров старого Пастуха, единственного его покровителя; при сем бей препроводил некий знак, которым надлежало отметить мальчика, буде тот выживет.

С тех пор протекли годы: сыновья бея пали жертвой неустанной вражды — один за другим были умерщвлены сыновьями и внуками тех, с кем давным-давно расправились их отцы, дядья и деды; и теперь бея охватило раскаяние за свою былую суровость — он начал лелеять память о любимой супруге, так походившей на газель и так нежно любимой. Вот почему он просил позволения паши сопровождать его войска или даже предшествовать им в походе на те земли, где он искал бы юношу, которого узнает по знаку (для сведения паши он начертал его на полу) и которого намеревался взять к себе в дом и назвать своим наследником. Если же кому-то из воинов паши случится наткнуться на него первым, а тот будет вооружен, бей умолял пощадить жизнь юноши и возвратить под родной кров.

Паша выслушал просителя — задал несколько каверзных вопросов — и погрузился в раздумье, теребя и поглаживая свою дивную бороду, которую подносил к носу, как бы вдыхая исходившую из нее мудрость; потом хлопнул в ладоши, призывая слуг — набить трубку гостя и вновь налить его чашу, — и объявил, что просьба будет исполнена по возможности, о чем бею своевременно доложат; и с тем повелитель заговорил о другом.

Достойный бей простился с пашой и отправился в путь. Паша немедля выслал вслед за ним кое-каких доверенных лиц — и если бею удалось бы добраться до дома и своего гарема, то его преследователи более не дерзали бы показываться нигде во владениях паши, кои, по их представлениям, простирались до самого края света. Вскоре после того полчища паши устремились на земли, где усыновившее Али племя обитало веками и пасло скот: им велено было подчинить Вождей власти паши и передать собранную дань в его Казну.

Есть в людских сердцах — и не только в сердцах тех, кто вникал в исторические Хроники или слушал речи Политиков, — чувство, ставящее любовь к Свободе превыше любви к Жизни; оно только возрастает по мере усиления гнета, ибо «ромашка растет тем гуще, чем больше ее топчут», — в отношении ромашки, это, наверное, вполне справедливо, хотя по собственному опыту я и не могу об этом судить; что до Свободы, то, как известно, сулиотки, преследуемые в былые времена воинами паши, в отчаянии, лишь бы не попасть к ним в руки, кидались с младенцами в руках с вершин залонгских скал в пропасть, почитая это высшим благом; и ничто не могло заставить их предпочесть тиранию этому страшному и последнему выбору.

Жители Охриды, свободолюбивые, как и сулиоты, но не столь прославленные необузданностью, заранее бежали от воинства паши — куда, что и говорить, влилось теперь немало сулиотов-наемнмков, — унося пожитки, какие могли захватить с собой, на спинах или на деревянных телегах и поджигая свои неказистые лачуги. Али и Иман, гоня жалобно блеющих коз, поспешили перебраться через долины на север, однако бегство это было столь же тщетно, как попытка спастись в рыбачьей лодке от готового обрушиться на нее штормового вала; еще не видя настигавшего их врага, они ощущали босыми подошвами отдаленный топот копыт. Их соплеменники-мужчины, занявшие возвышенность, пытались отразить натиск неприятеля криками и ружейными выстрелами (крики раздавались куда чаще выстрелов, поскольку запасы оружия были не менее скудны, чем все прочие запасы) только ради того, чтобы дать женщинам и детям время для бегства, но — пустые надежды! — конница налетела вихрем; Али, обернувшись, видит, что к нему и Иман скачет громадный жеребец: всадник размахивает в воздухе сверкающим кривым мечом, ветер развевает его накидку, зубы оскалены наподобие волчьих, словно и они станут орудиями расправы. Али выхватывает пистолет, заряженный одной-единственной пулей и щепоткой пороха, которую он смог раздобыть; заслонив грудью свою даму, он целится — только тот, кто противостоял наезднику-сулиоту, способен оценить его отвагу! — пистолет дает осечку — однако враг на полном скаку осаживает жеребца так круто, что едва не валится вместе с ним на землю. Волчьи зубы скалятся теперь в радостной улыбке: он хватает Али за руку, в которой тот все еще сжимает никчемный пистолет; увидев на руке знак, довольно хохочет (паша обещал награду — теперь она его!) и резким рывком кидает Али (юноша при сильном и соразмерном телосложении навсегда останется худощавым) на круп своего жеребца. Иман, видя это, не дрогнув и ни секунды не колеблясь, бесстрашно бросается на всадника и молотит его своими кулачками — сущая тигрица; на мгновение кажется, что гогочущий противник лишится трофея: ему разом не справиться с разъяренной девчонкой и не удержать мальчишку — что за бес их обуял, раз им никак не расстаться? — но наконец он пришпоривает лошадь и уносится с беспомощным Али быстрее ветра. Иман бежит вслед и зовет Али, который тянется к ней свободной рукой (другая стиснута мощной хваткой воина), словно желая уничтожить разрыв, все более широкий: сердце Али, его душа — там, с Иман, несется к ней вместе с обращенным к ней криком, и навсегда, навсегда должна с ней остаться. Горестные возгласы детей — они не смолкают! Наверняка эти призывы осаждают Небо, и даже самые жестокосердные разбойники внимают им и смягчаются сердцами: такое порой случается — немногим чаще, чем Небеса отвечают на мольбу.