Уму непостижимо, что настолько прекрасно одетая женщина, да и такая хорошенькая, может сидеть весь вечер совсем одна в таком месте. Может, будь там другие клиенты, они бы попробовали ее приболтать. Вообще-то я уверен — так бы они и поступили. Ее всегда прибалтывали. А тем вечером в наличии был только я, и даже я попытался, хотя ничего подобного в жизни себе не позволял. Но когда почти час исполняешь собственную музыку для одного человека и публика в конце каждого номера хлопает и улыбается тебе, а один раз даже сказала: «Вот эта мне понравилась», как бы чувствуешь себя обязанным. Не заговорить с ней было бы грубо. Поэтому, когда настало время очередного перерыва, я взял в баре стакан, подошел к ее столику и сказал:

— Не против, если я к вам подсяду?

— Нет. Будьте добры.

— Вам взять чего-нибудь?

— Нет, спасибо, мне пока хорошо.

Она пила сухое белое вино. Я сел на табурет напротив, не желая выглядеть слишком навязчивым.

— Тут всегда так тихо? — спросил я.

— Не знаю. Я тут никогда раньше не бывала.

— Какой-то он пошловатый, нет? Для такого района, в смысле.

— Он только что открылся. Вероятно, какое-то время нужно, чтобы дела пошли.

Она была так прелестна. Короткие светлые волосы и серый приталенный жакет, шерстяная юбка чуть выше колена и черные шелковые чулки — ничего провокационного, поймите правильно, все просто со вкусом. У нее были золотые сережки-гвоздики и такая помада, что, вероятно, лишь казалась темно-красной, поскольку сама она была бледна. Я сразу заметил, что губы ее в одно мгновенье из округлой и счастливейшей улыбки могли сложиться в более привычные меланхолические очертанья, уголками вниз. Голос у нее был высок и музыкален, а произношение — как и все остальное в ней — выдавало, что она из высокопоставленных кругов. Руки у нее были маленькие и белые, а ногти она не красила.

— Мне нравится, как вы играете, — сказала она. — Вы здесь каждую неделю выступать будете?

— Не знаю. Все зависит. (Как выяснилось, я никогда там больше не играл.) А вы… кого-то ждете? Или просто сами сюда пришли?

— Я часто хожу куда-нибудь одна, — сказала она, но добавила: — Вообще-то я сегодня собиралась кое с кем увидеться, и мы должны были вместе поужинать. Но потом он позвонил и отменил, а я уже оделась, поэтому дома сидеть не хотелось. Вот и решила сходить посмотреть, что это за место.

— Черство с его стороны.

— Это старый друг. Ничего.

— Вы тут поблизости живете?

— Да, недалеко. Южный Кенсингтон. А вы?

— О, для меня это как совсем другой мир — такой район. Я живу в Южном Восточном Лондоне. В муниципальном микрорайоне.

После паузы она сказала:

— Вы не будете против, если я у вас кое-что попрошу? Заказ, в смысле. Музыкальную пьесу.

Меня вдруг туго стиснуло тревогой. Видите ли, мне почему так и не удалось стать салонным пианистом — у меня репертуар никогда не был настолько широк, а для игры на слух я был безнадежен. Клиенты всегда просят пианистов сыграть всякое, и застраховаться от подобных ситуаций я мог всего одним способом — выучить все стандарты, какие только есть. На это бы ушло много месяцев. Обычно пьесу я полировал до приемлемого вида за несколько часов, иногда больше. Взять, к примеру, «Мой забавный Валентин» [«My Funny Valentine» (1937) — песня из оперетты Ричарда Роджерза и Лоренца Харта «Babes in Arms», ставшая популярным джазовым стандартом.]. Мелодия там нетрудная, однако что-то в проигрыше мне никак не давалось, и целых два дня ушло на то, чтобы добиться того звучания, какого мне как раз и хотелось. Я слушал какие-то самые знаменитые записи, смотрел, как с этим справлялись великие мастера, и прикидывал, как мне казалось, вполне годные собственные замены. Теперь, думал я, мне удается играть ее хорошо, но это стало результатом двухдневного труда, и чего бы она ни попросила — даже если я в общем знал, что там за мелодия, — неизбежно вышло бы любительски и позорно.

— Ну… попробуйте, — неизвестно почему сказал я.

— Вы знаете «Мой забавный Валентин»?

Я нахмурился:

— Гм… название знакомое. Но я не очень быстро на слух подбираю. Не напомните мне, как там?

Кто бы на моем месте не поступил так же?

Думаю, лучше версии я не играл никогда. Превзойти себя с тех пор мне так и не удалось: сердце от нее рвалось в клочья. В партитуре во втором такте стоит доминантсептаккорд в до мажоре, но почти всегда — и в десятом такте тоже — я заменял ре-минорный септаккорд на доминантсептаккорд с уменьшенной квинтой, только играл я терц-квартаккорд с ля-бемолем в тонике. Сами попробуйте. От него мелодия по-настоящему мрачнеет. Затем в середине проигрыша вместо увеличенных си-бемолей я брал обычные ля-бемоль-мажор-септаккорды — а разок даже попробовал малую нону, которая раньше мне и в голову не приходила (к счастью, мне вовремя удалось передать это известие своей правой руке). Я растянул мелодию на шесть рефренов, играл поначалу тихо, а под конец не на шутку бил по клавишам, вовсю сгущал аккорды. На последнем рефрене спустился к до минору, последней моей нотой стало — я до сих пор ее помню — чистое ля, на самой вершине. После я так опять пробовал, но настолько хорошо уже не звучало. В тот раз же получилось очень правильно.

Поначалу висело молчание, а потом она захлопала, а затем подошла к инструменту. Я развернулся к ней лицом. Мы оба улыбались.

— Спасибо, — сказала она. — Это было прекрасно. Я никогда раньше не слышала, чтоб ее так играли.

Я не мог придумать, что ей на это ответить.

— Эту мелодию очень любил мой папа, — продолжала она. — У него пластинка была. Я ее раньше много слушала, но… вы ее сыграли очень по-другому. И вы правда никогда ее не играли?

Я скромно хохотнул.

— Ну, поразительно, на что бываешь способен. Когда снисходит вдохновенье.

Она зарделась.

После пары следующих номеров подошел управляющий и сказал, что я волен идти домой. Ни словом не обмолвился о следующей неделе. Отдал мне наличку и пошел закрывать бар.

— Ну что ж, — сказала она, — мне понравилось. Будь здесь побольше людей, им бы тоже.

Я закончил складывать ноты в полиэтиленовый пакет и сказал:

— Вы не против, если я провожу вас домой? — Она с сомнением глянула на меня. — Я никаких глупостей в виду не имею. Я в смысле — до двери.

— Хорошо, вы очень любезны. Спасибо.

Дальше в тот вечер я так и не зашел — только до ее двери. Все равно оказалось, что дверь эта — каких мало. Где-то вдвое выше меня, по скромной оценке. Вела она, казалось, в какой-то особняк — один из тех до невозможности массивных и роскошных на вид георгианских домов, какие находишь на Онслоу-сквер и в подобных местах.

— Вы тут живете? — спросил я, выгибая шею, чтобы разглядеть верхний этаж.

— Да.

— Сами?

— Нет, жилье я делю еще с одним человеком.

Я поцокал языком.

— Должно быть, очень скученно.

— Я не хозяйка или как-то, — рассмеялась в ответ она.

— Снимаете? Серьезно? И сколько в неделю? Округлите до ближайшей тысячи, если угодно.

— Я тут работаю, — сказала она. — Дом принадлежит одной пожилой даме. Я за нею присматриваю.

Стоял теплый вечер раннего лета. Мы остановились на мостовой напротив дома. За нами высилась лавровая живая изгородь, а за нею — небольшой частный сквер. Над нами серебряно светил уличный фонарь. Я опирался на фонарный столб, она стояла ко мне довольно близко.

— Она просто немощная старушка. Почти весь день спит. Дважды в день мне нужно относить ей наверх еду — мне самой готовить не нужно, этим занимается кухарка. Я готовить не умею. Утром нужно поднимать ее из постели, а вечером укладывать спать. Днем я должна приносить ей чаю и печенья или пирожных, но она иногда просыпается так ненадолго, что не успевает его выпить. Я ей хожу за покупками, в банк — такое вот.

— И что вы за все это получаете?

— Немного денег — и у меня там собственное жилье. Вон они, мои окна. — Она показала на два громадных окна во втором этаже. — Почти все время делать мне ничего не надо. Я там просто сижу, иногда — целый день.

— И вам не одиноко?

— Есть телефон, телевизор.

Я покачал головой:

— Похоже, ну, это очень отличается от моей жизни. Очень отличается.

— Вы мне о ней должны рассказать.

— Да, должен. Быть может, — осмелился я, — быть может, как-нибудь в другой раз?

— Мне уже пора, — сказала она и поспешно перешла через дорогу.

Я двинулся за ней, и она отперла дверь йельским ключом, который выглядел до нелепости маленьким и хилым для такой задачи. К двери вели три ступеньки; я стоял на второй, а она — на третьей, отчего выглядела гораздо выше меня. Когда дверь открылась, я заметил за ней темный вестибюль. Мэделин на мгновенье скрылась — я слышал, как ее каблуки цокают по, судя по звуку, мраморному полу, — и тут зажегся свет.

— Господи боже мой… — сказал я.

Пока я заглядывал внутрь, даже не пытаясь скрыть изумления и трепета, она подняла конверт, который, должно быть, кто-то сунул в почтовую щель. Вскрыла его и прочла письмо.

— Это записка от Пирса, — сказала она. — Он в итоге все-таки пришел. Как глупо с его стороны.

Я стоял там как идиот и ничего не говорил.

— Ну, — сказала Мэделин, — дальше вам нельзя. — Она полуотвернулась. — Спокойной ночи.

— Послушайте. — Забывшись, я коснулся ее руки. Серые глаза вопросительно взглянули на меня. — Мне бы хотелось увидеть вас еще.