После беседы о Храме Тела (сколько-то дней спустя — скандал, как вспоминается, тянулся несколько дней) мы, дюжина кандидатов в стипендиаты, сидели за длинным полированным столом, служившим для наших занятий под руководством директора. Сидели мы перед потупившей очи Флип. Протяжный отчаянный вопль донесся из комнаты этажом выше. Там пороли, исправляли поркой Рональда, маленького, не старше десяти лет ученика, каким-то образом причастного злодейству. Обшарив наши лица, глаза Флип остановились на мне.

— Видите… — сказала она.

Не поручусь, что она произнесла: «Видите, что вы наделали», но интонация была ясна. Мы со стыдом понурили головы. Конечно, наша вина — как-то уж мы умудрились сбить с пути бедного Рональда, довести его до мучений и гибели. Взгляд Флип переместился на лицо другого паренька, звали его Хис. Тридцать лет прошло, не помню, процитировала она стих по памяти или достала Библию и велела Хису прочесть текст: «…а кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской» [Мф. 18:6.].

Ужас! Рональд как раз был одним из малых сих, а мы его соблазнили. Лучше бы это нам повесили на шею мельничный жернов, нас бы потопили во глубине морской.

— А думал ли ты, Хис, задумывался ли о том, что это значит? — печально молвила Флип.

Хис не выдержал, разревелся.

Уже упоминавшийся мной Бичем тоже заплатил жгучим стыдом, уличенный в «черных кругах вокруг глаз».

— Бичем, ты в зеркало смотришься? — пытала Флип. — Тебе не стыдно? Ты думаешь, никто не понимает, отчего у тебя вокруг глаз черные круги?

И новое терзание: а у меня не почернело вокруг глаз? Насчет преступного и явного для детективов симптома мастурбаций я был не в курсе, хотя догадывался, что здесь признак порока, твоей порочности. И многократно, еще не постигнув смысла жутких стигматов, с тревогой вглядывался в свое отражение, страшась увидеть печать грешной тайны на собственной физиономии.

Все эти ужасы периодически накатывали, не колебля моей, так сказать, официальной правоверности. Истина о поджидающем финале с психушкой либо петлей самоубийцы пугала уже менее остро, но оставалась истиной. Примерно через полгода после скандала мне довелось снова увидеть Хорна, зачинщика, которого, жестоко выпоров, изгнали из школы. Сын весьма небогатых родителей, Хорн был в числе парий, что, несомненно, добавило Самбо поводов столь немилосердно обойтись с этим учеником. Изгнанный Хорн поступил в Истборн-колледж, небольшой местный частный интернат, глубоко презираемый в Киприане как заведение «не совсем». Лишь очень немногие наши воспитанники имели несчастье там оказаться, и директор всегда упоминал о них с какой-то брезгливой жалостью. Их участь, разумеется, была предрешена, им уже не светило ничего, кроме места убогого конторщика. Мне Хорн виделся бедолагой, в тринадцать лет утратившим надежду на сколько-нибудь приличное будущее, — конченым и морально, и социально, и физически. Родители Хорна, думал я, не могли отправить опозоренного сына в заведение получше Истборн-колледжа, ведь ни в один «хороший» колледж его не взяли бы.

И вот нам, выведенным на прогулку, в городе повстречался Хорн. Выглядел он абсолютно нормально. Вполне пригожий темноволосый крепыш. Вроде даже повеселел: на лице его, прежде довольно бледном, цвел румянец, и его, похоже, ничуть не смутила встреча с нами. Он явно не стыдился ни своего изгнания, ни Истборн-колледжа. Если что-то и выражал его брошенный на нас взгляд, так это радость избавления от Киприана. Впрочем, встреча не особо меня впечатлила. Вывода из того, что погибший телом и духом Хорн демонстрировал здоровье и счастье, не последовало. По-прежнему я верил сексуальным мифам, внушенным мне усердием таких наставников, как Флип и Самбо. Секс по-прежнему был полон страшных таинственных угроз. В любое утро черные круги могли возникнуть вокруг твоих глаз и объявить, что ты среди погибших. А вместе с тем, надо заметить, это уже не слишком трогало. Подобные противоречия легко сосуществуют в детской голове благодаря жизнеспособности ребенка. Ребенок принимает — как он может не принять? — всякую чушь из взрослых авторитетных уст, однако юный организм и сладость жить рассказывают другую историю. Это как с адом, в который я благочестиво верил лет до четырнадцати. Ад есть, и красочная проповедь о преисподней может до обморока напугать, но ужас почему-то быстро тает. Пламя геенны огненной горит по-настоящему, жжет так же больно, как лизнувший твою руку язычок свечки, и, однако, по большей части ты способен созерцать адское пламя спокойно и бестрепетно.

5

Провозглашенные кодексом, которому учили в Киприане, религиозные, моральные, социальные, интеллектуальные параграфы на практике противоречили друг другу. Давал о себе знать конфликт между правившим в XIX веке идеалом воздержанности и захватившим власть в начале XX в. идеалом роскоши и снобизма. На одной стороне церковное христианство, пуританство, упорство, трудолюбие, строгость к себе, трепет перед учеными умами — на другой стороне неприязнь к «умникам», страсть к развлечениям, презрение к рабочим и иностранцам, невротический страх перед бедностью и, главное, уверенность в том, что важнее всего деньги и привилегии, причем крайне желательно не заработанные, но полученные по наследству. Тебя обязывали быть христианином и в то же время преуспеть, что невозможно. Мысль об отмене несовместимых идеалов меня тогда не посещала, я просто видел недостижимость и тех и других, поскольку от того, что ты делаешь, ничего не зависит — все зависит от того, кем ты являешься.

Очень рано, едва ли старше десяти лет, я пришел к выводу (никто мне не подсказывал; видимо, это носилось в воздухе), что хорошего не жди, не заимев свои сто тысяч фунтов. Сумму, надо полагать, навеяло чтение романов Теккерея. Проценты со ста тысяч составят четыре тысячи годовых (я не рисковал превысить надежные четыре процента), и это представлялось минимальным доходом, с которым реально примкнуть к обществу владетелей шикарных загородных вилл. Относительно истинного рая уже было ясно, что нет мне дороги туда, где обитают только уроженцы райских краев. Деньги можно было сделать загадочным мероприятием под названием «пойти в Сити»; правда, сто тысяч там, в Сити, набиралось у тебя, лишь когда ты становился жирным и старым, а самым завидным у избранников небес являлось богатство, дарованное смолоду. Так что для подобных мне амбициозных представителей среднего класса, которым ни шагу без экзамена, единственным путем к успеху было корпеть, вкалывать по-черному. И усердно карабкаться по ступенькам стипендий к престижной службе в министерствах или администрации колоний, или, может, к адвокатуре. И помнить, что стоит на миг скиснуть, увильнуть, как тут же свалишься на дно конторской шушеры. Хотя и на вершине возможных для тебя постов останешься персоной невеликой, прихвостнем больших шишек.

Даже если бы главные пункты житейской мудрости мне не вдолбили Флип и Самбо, просветили бы однокашники. Удивляюсь теперь, как глубоко и плотно мы были пропитаны снобизмом, как много нам говорили имена и адреса, как тонко мы улавливали нюансы акцента, привычек, покроя одежды. Были у нас мальчишки, которые и в пору общего угрюмого безденежья на середине зимнего семестра прямо-таки сочились деньгами. Хвастались эти всезнающие снобы наивно и безудержно. Особенно после каникул или перед каникулами поднималась светская трескотня о Швейцарии, Шотландии с ее гилли [Гилли (ghillies) — предназначенные для шотландских народных танцев мягкие кожаные тапочки с высокой шнуровкой.] и охотой на куропаток в вереске, а также ежесекундные «на дядиной яхте», «у нас в имении», «мой пони», «отцовское дорожное авто»… Полагаю, от сотворения мира не бывало эпохи столь вульгарно и навязчиво, без вуалей аристократичного изящества, выставлявшей свое вспухшее богатство, как те годы, до 1914-го. Годы, когда обезумевшие миллионщики в цилиндрах с загнутыми полями и лавандовых жилетах закатывали вечеринки с шампанским в раззолоченных плавучих домах на Темзе, годы танго «diabolo», узких юбок, юных щеголей в серых котелках и заменивших сюртуки визитках, годы «Веселой вдовы», «Питера Пэна», «Там, где кончается радуга» и остроумных новелл Саки [Перечислены названия оперетты Франца Легара, детских сказочных пьес Джеймса Барри и Клиффорда Миллса; Саки (наст. имя Гектор Хью Манро, 1870–1916) — английский писатель и журналист.], годы, когда утомительно длинные слова «шоколад» и «сигареты» сократились до «шок» и «сиг», а вместо «превосходный!» зазвучало «зверский!», годы дивных уик-эндов в Брайтоне и восхитительных чаепитий в кафе Трок. Кондитерской атмосферой лужаек с непременным поглощением клубничного мороженого под «Песню итонских гребцов», чересчур сладкой душистостью бриллиантина, мятного крема, конфет с ликерной начинкой — приторной безвкусицей грубой, по-детски жадной роскоши пропахло десятилетие перед 1914-м. Но удивительней всего общее тогдашнее убеждение в естественности, в незыблемой прочности крикливого, кичливого богатства английских нуворишей из высших и высше-средних классов. После 1918-го все стало уже не тем, что прежде. Снобизм и дорогие привычки, конечно же, вернулись, но выказываясь уже несколько стеснительно, оборонительно. До войны культ денег прекрасно обходился без горьких дум и тревог совести. Несомненная благодетельность денег стояла вровень с благом здоровья и красоты — лимузин, титул или толпа слуг сияли ореолом очевидной моральной добродетели.