Джулиан Барнс

Метроленд

Посвящается Лорин

Часть первая. Метроленд (1963)

A noir, E blanc,

I rouge, U vert, О bleu [А — черная, Е — белая, И — красная, У — зеленая, О — синяя (фр.)]

Артюр Рембо

Нигде не написано, что в Национальную галерею нельзя приходить с биноклем.

Конкретно в ту среду, летом шестьдесят третьего, Тони ходил с блокнотом, а я — с биноклем. Пока что у нас получалось вполне продуктивное посещение. Там была молоденькая монашка в мужских очках, которая с умиленной улыбкой рассматривала «Чету Арнольфини» Ван Эйка, а потом вдруг нахмурилась и неодобрительно хмыкнула. Там была девчонка в замызганной куртке с капюшоном, которая буквально остолбенела перед алтарным образом Карло Кривелли и уже ничего вокруг не замечала, так что мы с Тони просто стояли с двух сторон и подмечали детали: слегка приоткрытые губы и легкое натяжение кожи на скулах («Заметил что-нибудь на виске со своей стороны?» — «Ничего» — так что Тони записал в блокноте: «Дергается висок; только слева»). Там был дяденька в темном костюме в белую полоску, с аккуратным косым пробором в дюйме над правым ухом, который весь корчился и извивался перед каким-то маленьким пейзажем Моне. Он надувал щеки, медленно покачивался на каблуках, сдержанно выдыхал воздух и вообще был похож на воздушный шар с хорошими манерами.

Потом мы пошли в один из любимых залов — туда, где висела наша самая «полезная» картина: Ван Дейк, «Конный портрет Карла I». Перед картиной сидела тетенька средних лет в красном плаще. Мы с Тони тихонечко подошли к банкетке на другом конце зала и сделали вид, что нас очень заинтересовало какое-то жизнерадостное и ничем не выдающееся полотно Франса Хальса. Тони меня прикрыл, а я передвинулся чуть вперед и навел бинокль на тетку. Она сидела достаточно далеко, так что я мог без особого риска диктовать Тони свои наблюдения. Если даже она и услышит, что я что-то шепчу, она примет мой шепот за обычное для художественных галерей выражение благоговейного восхищения.

В тот день в галерее было не много народу, и никто не мешал тетке в красном плаще наслаждаться портретом в тишине и покое. А у меня было время додумать некоторые биографические детали.

— Доркинг? [Английская порода мясных кур. Здесь, видимо, имеется в виду, что тетка была похожа на упитанную наседку. (Здесь и далее прим. перев.)] Бэгшот? [Провинциальный город в Англии. Должно быть, у тетки вид неотесанной провинциалки.] Сорок пять — пятьдесят. Лучшие годы уже позади. Замужем, двое детей, мужу давно не дает. С виду вроде счастливая, в душе недовольная.

Вот, собственно, и все. Теперь тетка взирала на портрет чуть ли не в религиозном благоговении. Сначала она обвела его быстрым взглядом сверху донизу, а потом стала рассматривать более пристально. Иногда она наклоняла голову набок и выпячивала подбородок; иногда раздувала ноздри, как будто пыталась унюхать какие-то новые аналогии в картине, иногда безотчетно проводила руками по бедрам. Но постепенно она прекратила елозить и застыла как изваяние.

— Вид религиозного экстаза, — шепнул я Тони. — Ну ладно… квазирелигиозного. Запиши, неплохая фраза.

Я снова сосредоточился на ее руках. Теперь она стиснула ладони наподобие мальчиков-алтарников. Потом я опять поднял бинокль к ее лицу. Она закрыла глаза. Я это отметил.

— Похоже, мысленно воспроизводит прекрасный образ, или смакует произведение, или вообще пребывает в эстетическом ступоре. Сложно сказать.

Я наблюдал за теткой в красном плаще минуты две, не меньше, а Тони с ручкой наготове ждал моих очередных комментариев.

У меня было два варианта: либо она действительно ушла в эстетическую нирвану, либо просто заснула.

1. Оранжевый с красным

Срезанная бирючина по-прежнему пахнет кислыми яблоками, как и тогда, когда мне было шестнадцать. Но это — редкое затянувшееся исключение. В те годы все вокруг было другим: более восприимчивым и отзывчивым к аналогии и метафоре, чем теперь. Во всем было больше значений и больше трактовок; и истин, имеющихся в наличии для свободного выбора, было значительно больше. И символизма во всем было больше. И мир содержал в себе больше.

Взять, к примеру, матушкино пальто. Она его сшила сама, по выкройке, которую дал ей знакомый портной. Он жил в нашем подъезде под лестницей и мог часами рассказывать нам, мальчишкам, про женское тело, при этом не говоря ничего конкретного (вы понимаете, что я имею в виду?). Пальто было выворотным, то есть его можно было носить и налицо, и наизнанку. С одной стороны оно было ярко-красным, с другой — в крупную черно-белую клетку. Отвороты были отделаны тканью с «другой» стороны — на выкройке эта деталь обозначалась как «контрастный фрагмент у воротника». И на красной, и на клетчатой стороне были большие, почти квадратные накладные карманы. Теперь-то я понимаю, что это была просто мастерски сшитая вещь. Но тогда это лишь доказывало, что моя матушка — человек хитрый и даже двуличный.

Со всей очевидностью эта двуличность подтвердилась в тот год, когда мы всей семьей ездили отдыхать на Нормандские острова. Как выяснилось, в карманы маминого пальто как раз помещался один плоский блок сигарет. И матушка протащила через таможню четыре контрабандных блока «Senior Service». Я был возбужден донельзя и почему-то чувствовал себя виноватым. Но в то же время в глубине души у меня было стойкое ощущение, что мама поступила правильно.

Но и это еще не все, что можно извлечь из самого обыкновенного пальто. Его цвет, как и фасон, таил в себе один секрет. Однажды вечером, когда мы с мамой возвращались домой, я посмотрел на ее пальто, вывернутое в тот день на красную сторону, и увидел, что оно стало коричневым. Я взглянул на матушкины губы, и они тоже были коричневыми. И легко было догадаться, что, если она сейчас снимет перчатки (тогда еще белые, а теперь просто застиранные), ее красные ногти тоже будут коричневыми. Вполне заурядное явление в наше время; но тогда, когда оранжевое уличное освещение только-только появилось, это было любопытно и даже волнительно. Оранжевый в сочетании с красным дает темно-коричневый. Помню, тогда я еще подумал, что подобное может случиться только в предместье.

На следующий день в школе я рассказал об этом Тони. Он был моим лучшим другом, которому я доверял все секреты, обиды и почти все увлечения.

— Они даже спектр испоганили, — сказал я, заранее предчувствуя скуку из-за очередного, уже неизвестно какого по счету острого приступа возмущения.

— Ты ясней выражаться не можешь?

Насчет того, кто такие «они», у нас неясностей не возникало. Когда я говорил «они», я имел в виду собирательный образ всех законников, моралистов, поборников общественной нравственности и отсталых родителей из лондонских предместий. Когда «они» говорил Тони, он имел в виду то же самое, только из старого центра города. Никто из нас не сомневался, что это одинаковый тип людей.

— Цвета. Уличные фонари. Когда темно, они искажают цвета. Все становится коричневым или оранжевым. Такое впечатление, что ты на Луне.

В то время мы очень трепетно относились к цветам. Все началось во время летних каникул, когда я ходил гулять в парк и таскал с собой томик Бодлера. У него я прочел, что если посмотреть на небо сквозь соломинку, его цвет будет более насыщенным и густым, чем если смотреть просто так. Я сразу послал Тони письмо и поделился открытием. После этого мы и обеспокоились за цвета. Цвета — и с этим никто не поспорит — представляют собой предельное, чистейшее выражение безбожия. И нам не хотелось, чтобы какие-то обыватели-бюрократы прибрали их к рукам. Они уже заполучили себе:

— …язык…

— …мораль…

— …приоритеты в системе ценностей…

но этому в принципе можно не придавать значения. Каждый волен выбрать свой путь и идти по нему с важным видом, наплевав на мнение окружающих. Но если они заграбастают и цвета?! Это будет уже катастрофа. Даже остаться самим собой станет проблематично. Смуглый Тони с его полными губами и ярко выраженными восточноевропейскими чертами в размытом оранжевом свете станет похожим на негра. Сам я — курносый, с сомнительно чистопородным английским лицом (совсем еще детским) — был в этом смысле в относительной безопасности. Но я нисколечко не сомневался, что «они» обязательно что-то такое придумают, чтобы добраться и до меня.

Как видите, в те дни у нас было немало поводов для беспокойства. А почему нет? Когда же еще беспокоиться о действительно важных вещах, как не в ранней юности?! Мы с Тони вовсе не волновались за нашу будущую карьеру, поскольку знали, что к тому времени, когда мы вырастем, государство будет платить таким людям, как мы, только за то, что они существуют — просто расхаживают по улицам, как эти люди-бутерброды с объявлениями и плакатами, и рекламируют хорошую жизнь. Нет… нас волновало совсем другое: чистота языка, самосовершенствование, предназначение искусства и плюс к тому некоторые абстракции, неосязаемые субстанции с большой буквы, как то: Любовь, Истина, Подлинность…

Наш блистательный идеализм вполне естественно проявлялся в форме воинствующего цинизма. Мы с Тони откровенно издевались над окружающими, причем из самых чистых — я бы даже сказал, искупительных, — побуждений. Мы избрали себе два девиза и руководства к действию: ?craser l'inf?me [Изводить тех, кто нам неприятен (фр.).] и ?pater la bourgeoisie [Эпатировать буржуазного обывателя (фр.).]. Мы восхищались gilet rouge [Красной жилеткой (фр.).] Готье и омаром Нерваля; нашей гражданской войной в Испании была bataille d'Hernani [Буквально в переводе с французского — битва Эрнани. Имеется в виду драма Виктора Гюго «Эрнани» (первая постановка 25 февраля 1830 г.), которая стала олицетворением битвы между классиками и романтиками.]. Мы распевали на два голоса:


Le Belge est tr?s civilis?;
Il est voleur il est rus?;
Il est parfois syphilis?;
Il est donc tr?s civilis? [Бельгия — очень культурная страна; // Там есть воры и есть хитрецы; // Иногда встречаются и сифилитики; // Вот почему она очень культурная (фр.). // Здесь и далее все построено на игре слов. Французские слова civilis? — «культурный, цивилизованный» и syphilis? — «больной сифилисом» пишутся по-разному, но произносятся одинаково и поэтому неразличимы на слух.].

Последняя строчка приводила нас в полный восторг, и при любой возможности мы старались ввернуть какой-нибудь ненарочитый омофон [Омофоны — слова, которые звучат одинаково, но имеют разное написание, например «луг» — «лук».] в наши с ним высокопарные диалоги на уроках французского. Сначала нужно придумать какую-нибудь совершенно бредовую, но грамматически правильную фразу с обязательным по-галльски презрительным замечанием в скобочках по-английски… что-то типа:

«Je ne suis pas, э… d'accord ce qui, ce que? (нахмуренный взгляд в сторону учителя) Барбаровски э… ajuste dit…» [Меня нет, значит, я кто-то… что-то? Барбаровски только что сказал…]

а потом — прежде чем учитель успеет оправиться от расстройства, услышав такую вот идиотскую фразу, — кто-то из нашей группы заговорщиков, давясь смехом, должен вступить в разговор с репликой наподобие:

«Carr?ment, M'sieur, je crois pas que Phillips soit assez syphilis?pour bien comprendre ce que Барбаровски vient de proposer…» [Определенно, мсье, я не думаю, что Филипп достаточно сифилитичен, чтобы правильно понять то, что Барбаровски ему только предложил… (фр.). (Прикол опять же заключается в том, что по-французски «сифилитичный» звучит точно так же, как «культурный, образованный».)]

— и это всегда проходило.

Как вы уже наверняка догадались, мы с Тони так изощрялись в основном на французском. Нам нравилось, как он звучит: взрывные согласные и четкие, ясные гласные. И нам очень нравилась французская литература — из-за ее агрессивной воинственности. Французские авторы постоянно сражались друг с другом — защищали и очищали язык, устраняли сленговые словечки, составляли словари правильной речи, их сажали под арест, преследовали в судебном порядке за непристойное и непотребное поведение и высылали из страны, они настойчиво декларировали принципы Парнаса, отчаянно подсиживали друг друга за места в Академии искусств и плели интриги за литературные премии. Нас привлекала сама идея такого изощренного и бескомпромиссного буйства. Монгерлан и Камю были вратарями. Фотография Анри де [Собственно, Монтерлан и есть группа французских поэтов конца XIX века, которые декларировали принципы бесстрастной поэзии изящных, красивых форм.] из «Пари матч», где он тянется за высоким мячом — кстати, я ее вырезал, завернул в целлофан и хранил у себя в столе, в запирающемся ящике, — вызывала не меньше благоговения, чем портрет Джун Ритчи в «Как будто любовь» работы Джеффа Гласса.

В английской литературе вроде бы не было ничего похожего на это самое изощренное и бескомпромиссное буйство. И в ней точно не было никаких вратарей. Джонсон был буйным и несговорчивым, но для нас — все-таки недостаточно изощренным и разносторонним; в конце концов, он всю жизнь просидел в родной Англии и пересек Ла-Манш уже чуть ли не при смерти. Чуваки вроде Йейтса, наоборот, были вполне изощренны и писали достаточно стильно, но почему-то всегда увлекались какими-то фейри и прочими сказочными приколами. Интересно, а как бы они отнеслись к тому, что все красное вдруг превратилось в коричневое? Первый бы вряд ли вообще заметил, а второй бы наверняка ослеп от потрясения.

2. Два мальчика

Мы с Тони гуляли по Оксфорд-стрит, старательно изображая fl?neurs [Праздных гуляк (фр.).]. Это не так просто, как кажется. Для начала необходимо наличие quai [Набережной (фр.).] или хотя бы boulevard [Бульвара (фр.).]; и даже если у нас более или менее получалось изображать бесцельную праздность самой fl?nerie [Бесцельной прогулки (фр.).], всегда оставалось раздражающее ощущение, что у нас все равно не получится начать и закончить прогулку по собственному выбору. В Париже, когда вы идете гулять, вы встаете с измятой постели в какой-нибудь chambre particuli?re [Отдельная комната (фр.).]; в Лондоне мы всегда выходили на станции Тоттнем-Корт-роуд и шли в сторону Бонд-стрит.

— Не хочешь кого-нибудь поизводить? — предложил я, вертя в руках зонтик.

— Что-то лениво. Я вчера Дьюхерста сделал. — Дьюхерст — это наш староста, который следит за дисциплиной. Он готовится стать священником, и вчера Тони действительно разбил его в пух и прах в жарком споре о несостоятельности метафизики как науки. — Я бы лучше кого-нибудь поэпатировал.

— На шесть пенсов?

— Идет.

Мы пошли дальше, и Тони принялся высматривать потенциальную жертву. Продавец мороженого? Мелкая сошка, да и вряд ли достаточно буржуазен. Вон тот полицейский? Опасно. Полицейские у нас проходили в одной категории с монашками и беременными женщинами. Тони вдруг резко остановился, мотнул головой и снял с шеи галстук с эмблемой нашей школы. Я тоже снял галстук, аккуратно скатал его вокруг ладони и убрал в карман. Сейчас мы стали просто «неопознанными» мальчишками без особых примет — в белых рубашках, серых брюках и черных пиджаках, слегка присыпанных перхотью. Мы перешли через дорогу и направились к новому бутику (кстати, мы с Тони очень не одобряли такой лингвистический импорт) с вывеской «МУЖСКОЙ МАГАЗИН» большими буквами. Судя по виду, это было одно из тех новомодных и опасных заведений, где озабоченные продавцы входят вместе с тобой в примерочную кабинку с мыслью по-быстрому тебя изнасиловать, пока ты не успел натянуть штаны. Тони оглядел продавцов и выбрал самого респектабельного с виду: пожилого седеющего дяденьку с отстегивающимся воротничком, широкими манжетами и даже булавкой для галстука. Он явно здесь сохранился от прежних владельцев.

— Сэр, чем я могу вам служить?

Тони взглянул мимо него на открытые деревянные полки с нейлоновыми носками «Бонлон».

— Мне, пожалуйста, одного мужчину и двух маленьких мальчиков.

— Прошу прощения? — нахмурился булавка для галстука.

— Одного мужчину и двух маленьких мальчиков, — терпеливо повторил Тони голосом въедливого покупателя, который знает, чего он хочет. Первое правило эпатажа: никогда не смеяться и никогда не отступать. — Любого размера.

— Не понимаю, сэр.

Я подумал, что, если учесть обстоятельства, это «сэр» звучит круто. Я хочу сказать, дядьке уже пора бы сломаться, правильно?

— Господи боже! — раздраженно воскликнул Тони. — И вы себя называете «Мужской магазин»?! Чувствую, мне придется искать другое место.

— Да, сэр, пожалуй. Кстати, вы из какой школы?

На этом мы благополучно удрали.

— Крутой дядька, — буркнул я недовольно, когда мы на предельной скорости профланировали прочь.

— Ага. Как думаешь, хорошо я его сэпатировал?

— Очень неплохо, очень даже неплохо. — Меня действительно прикололо, как Тони провел эпатаж, и особенно то, как он выбрал правильного продавца, а не просто того, который стоял ближе всех к двери. — В общем, свои шесть пенсов ты заработал честно.

— Да я не об этом. Мне интересно, я его сэпатировал или нет?

— Еще как сэпатировал! Иначе он бы у нас не спросил, из какой мы школы. И ты заметил, что он называл тебя сэром!

Тони широко ухмыльнулся:

— А то!


Это был период мальчишеской жизни, когда не было ничего круче, если тебя называли сэром. Это был предел наших мечтаний. Это было гораздо более ценно, чем получить разрешение ходить по парадной лестнице в школе; гораздо более ценно, чем не носить шапку; гораздо более ценно, чем сидеть на перемене на балконе шестого класса; и даже более ценно, чем ходить с зонтом. А это уже говорит о многом. Было время, когда я в трехмесячный летний семестр каждый день ходил в школу с зонтом — притом что за все эти три месяца дождя не было ни разу. Важен был статус, а не практическая польза. В школе ты использовал зонтик по назначению — фехтовал с одноклассниками и тыкал острым металлическим наконечником в ботинки ребят помладше; зато на улице, если ты шел с зонтом, ты как бы автоматически делался взрослым. Даже если росту в тебе футов пять от силы, даже если лицо у тебя все изрыто юношескими прыщами и пушистится подростковым пушком вместо взрослой щетины; даже если ты ходишь весь перекошенный на один бок из-за тяжеленной крикетной сумки, набитой перепревшими регбийными футболками и вонючими спортивными туфлями, — если ты с зонтом, всегда есть ничтожный шанс, что кто-нибудь назовет тебя сэром. Незначительный шанс поиметь всплеск удовольствия.

Утром по понедельникам мы с Тони всегда задавали друг другу одни и те же вопросы:

— Кого-нибудь поизводил?

— Боюсь, что нет.

— Сэпатировал?

— Так, немножко…

— Сэром тебя называли?

Дразнящая улыбка положительного ответа спасала даже самые бездарные выходные.

Мы считали, сколько раз нас назвали сэрами; мы запоминали самые выдающиеся разы и по сто раз пересказывали их друг другу с гордостью старых развратников, которые похваляются своими победами; и разумеется, каждый из нас навсегда запомнил свой первый раз.

Кстати, я до сих пор с упоением вспоминаю мой первый раз. Это было, когда меня повели покупать первые длинные брюки. Мы с мамой поехали в Харроу, в магазин верхнего платья. Длинное, больше похожее на коридор помещение было уставлено ящиками с одеждой, громоздившимися друг на друга; из-за развешанных повсюду камуфляжных ветровок и вельветовых штанов — жестких, как картон, — торговый зал напоминал пересеченную местность для гонок с препятствиями. В какой бы одежде ты ни пришел в магазин, обратно ты выходил либо в сером, либо в бутылочно-зеленом. Там еще продавали коричневое — но мама сказала, что в коричневом ходят только пенсионеры. В тот день лично мне предстояло выйти из магазина в сером.