— Зато он такой красавчик, — в унисон выдохнули они, даже не обратив внимания на суть моих слов. «“Красавчика” маловато для объяснения», — недовольно пробурчала я.

Слухи о моем смятении достигли ушей сестры Мэри Сесиль, директора нашей школы. Меня вызвали к ней в кабинет, словно я устроила какие-то беспорядки.

— Ты выглядишь очень несчастной, — сказала директор. — Уныние тебя не красит, а теперь ты и других учениц расстраиваешь.

Ласковая, немного сутулая, сестра Мэри Сесиль хотела для меня только лучшего. Она чувствовала, что мне, видимо, нужен психотерапевт. Мою концепцию Бога следовало откорректировать, и поэтому, ради моего собственного блага и спасения моей бессмертной души, меня отправили к сестре Мэри Реймонд. Отныне по четвергам, после уроков, мне следовало посещать ее, живущую в семидесяти милях от Либертивилля. О том, что я могу отказаться, не шло и речи.

Мэри Реймонд — сестра милосердия и психотерапевт в одном лице — обитала в кампусе колледжа Святого Ксаверия, что на дальнем, южном конце Чикаго. Чтобы добраться туда, пришлось ехать по широкой платной дороге, по семь пунктов оплаты в каждую сторону. На скорости тридцать миль в час я ловко забрасывала четвертаки в монетоприемники. Я гордилась своей меткостью. А еще гордилась своей честностью при разговоре с сестрой Мэри Реймонд. Я рассказала ей все как есть — что не верю в того уютного Бога, о котором мне рассказывают в школе и которому меня учат. Уж конечно, Господь должен быть чем-то большим, чем считают наши монахини и священники. И уж конечно, у него должны быть ответы на мои вопросы, должна быть сила поддержать меня, пролить бальзам на мою израненную душу, избавить меня от мучительного чувства пустоты.

Сестру Мэри Реймонд мое беспокойство не напугало. Она объяснила, что это неизбежная часть духовного пути человека.

— С тобой не происходит ничего плохого, — эти ее слова я четко помню. — Ты просто умная девочка.

Вот этот-то самый «просто ум» и сделал меня агностиком. Я не могла верить в того Бога, о котором мне твердили в монастыре. Должно же быть в призвании наших монахинь и священников что-то, о чем они нам не рассказывали? Должны же они верить во что-то более содержательное, чем Господь на экране кинотеатра? Каждый день, изучая труды Пауля Тиллиха в школьной библиотеке, я пыталась примерить его воззрения на свою жизнь. Столкнувшись со столь сильной духовной паникой, я искала ответы на свои вопросы в кипучей и вроде бы даже счастливой жизни окружавших меня людей.

Сестра Мэри Элизабет, работавшая на полставки в НАСА, преподавала нам матанализ и, кажется, верила только в бога высшей математики. Сестра Джулия Клэр, учившая нас английскому, упоминала исключительно о горячей преданности Шелли, Вордсворту и Китсу. В ее классе воплощением Господа была любовь к красоте. Мы заучивали стихотворение за стихотворением, словно в этих прекрасных строках заключались суть и смысл жизни человека. Неужели Бог — поэт?

Прошло сорок лет, а я по-прежнему поддерживаю связь с сестрой Джулией Клэр. Ей уже девяносто два, а она не сдается, держится — кажется, всю свою жизнь она выстроила на любви к словам и их красоте. Когда мне удается написать что-нибудь хорошо, я получаю от нее восторженную записку. «Как бы мне хотелось прочитать эту твою книгу, когда мне было тридцать пять!» — искренне признается сестра Джулия Клэр. Она очень добрая женщина — и полна решимости раскинуть теплые сети своего участия как можно шире, чтобы охватить ими нас всех.

Влияние кармелитского монастыря не так-то просто отринуть. Взять хотя бы идеал скромности. Наши форменные костюмы представляли собой длинные клетчатые юбки и бесформенные пиджаки, над воротниками которых стыдливо высовывались белые блузочки. Четыре десятка лет спустя, уже будучи автором бестселлеров, я по-прежнему прихожу учить своих подопечных в длинных, до лодыжек, юбках, и все они темные, приглушенных тонов. Я все еще ношу туфли, которыми гордилась бы любая монахиня. Мои пиджаки скрывают все округлости. Скажите, что я воплощение матушки-настоятельницы, — и вы не ошибетесь. В моем классе не место сексуальности. Этому учили нас, юных девушек, монахини в кармелитском монастыре. Урок я усвоила — и теперь передаю его дальше.

— Мы узнавали о сексуальности от женщин, которые давно поставили крест на своей сексуальности, — шутит моя подруга Джулианна МакКарти.

Но, увы, это не шутка. Католицизм и его принципы накрепко в нас засели. Когда я сижу во главе стола для заседаний, вокруг которого собрались очень привлекательные мужчины, мне даже в голову не приходит пококетничать. Мое внимание целиком сосредоточено на рассматриваемой теме. Монахини отлично научили меня фокусироваться.

В тот год, когда я пребывала в поисках своего личного Бога, наша учительница теологии, сестра Мэри Бенедикта, заставляла нас уделять все внимание картам Святой Земли. Она рисовала стрелки, изображавшие направления миграции двенадцати колен Израилевых. Расступившиеся перед евреями воды Красного моря для нее были вовсе не метафорой. Она твердо верила — и настойчиво учила нас, — что Библия основана на исторических фактах. Но даже если и так, эти факты казались слишком далекими — и во времени, и в пространстве, — чтобы на них можно было выстроить хоть какую-то действующую, «рабочую» веру. Короче, мне нужен был Господь, с которым я могла бы запросто беседовать.

Мне хотелось, чтобы Бог был таким же живым и близким, как и мои духовные изыскания. Мне хотелось, чтобы мой Бог был просто похож на меня. Выдвигая свою кандидатуру на пост президента школьного самоуправления, я придумала для продвижения плакат с Христом, восстающим из мертвых. На его свободной тунике красовался значок в мою поддержку с надписью: «Я люблю Джули». Под ногами, ступающими по лестнице, бежал призыв: «Продолжая гордиться традициями. Голосуйте за Дж. К.».

Я считала, что плакат получился забавным. Мне вообще нравилось как бы невзначай указывать, что у нас с Христом одинаковые инициалы. Но сестра Мэри Бенедикта сочла мою работу кощунством и потребовала, чтобы я немедленно сняла плакат.

— Я не могу верить в Бога, у которого нет чувства юмора, — возражала я.

Но всем было очевидно, что это мое собственное чувство юмора вышло за рамки допустимого. Мои плакаты убрали со стен. Выборы я тогда проиграла — Марии Кроветти, чья избирательная кампания была до зубовного скрежета традиционной.

— Знаешь, когда с тобой что-то происходило, позже я всегда понимала, что ты была права, — призналась как-то мне одна из одноклассниц. — Но в тот момент, когда ты это делала, я всегда только пугалась до смерти. Ты всех шокировала.

В старшей школе для девочек при кармелитском монастыре не полагалось никого шокировать. Нас учили быть леди, а не женщинами. Мы не должны были испытывать никакого сексуального влечения и даже фантазировать на эту тему. «Протокол» правильного поведения с мужчиной включал в себя жесткое правило: не подходить ближе чем на длину вытянутой руки. Только раз в год, в день бала Сейди Хокинс, воспитанница кармелиток могла набраться храбрости и пригласить на танцы мальчика, который ей нравился. В выпускном классе я позвала на бал Джона Кейна, мальчика на год моложе меня. Мой выбор вызвал мини-скандал: «протокол» требовал, чтобы партнер был ровесником или старше. Тот факт, что Джон Кейн — гениальный парень с отличным чувством юмора, тот факт, что он знал слова всех песен The Beatles, The Rolling Stones и Боба Дилана, — не мог компенсировать убийственной промашки с его возрастом. Как я вообще посмела пригласить его на бал?

А как бы я смогла его не пригласить?

Тогда — как, впрочем, и сейчас — я считала, что самое сексуальное в человеке — мозг. Умный парень — это сексуально, а Джон Кейн был очень, очень, очень умным. Когда пришло время вступительных экзаменов, он получил 800 баллов за математику и словесность — просто неслыханный подвиг. Не меньше его ума ослеплял меня и внешний вид этого парня: он носил вельветовый пиджак цвета хаки с погонами на плечах, точь-в-точь как у Пола МакКартни. А очки в проволочной оправе и вечное остроумие придавали ему неуловимое сходство с Джоном Ленноном. Я просто не могла не заметить и не оценить все это.

На балу Сейди Хокинс между мной и Джоном завязался настоящий роман. (Мы встречались вплоть до поступления в колледж и еще немного после.) Позаимствовав у моего отца кабриолет, мы ездили на озеро Мичиган, парковались на каменной крошке пляжа, с разгону забегали в ледяные волны и вопили как сумасшедшие, объявляя всему миру, что мы «свободны!» — пока хватало воздуха в легких. И это в самом деле была свобода. Свобода читать «Над пропастью во ржи» и «Фиесту». Свобода воображать, каково это — быть писателем. Свобода пробовать писать самим.

Джон Кейн стал моей первой музой. Зная Джона и его любовь к хорошим книгам, я решила сама стать талантливой писательницей и придумать что-то такое, что он счел бы действительно достойной литературой. Конечно, мои представления о том, что такое хорошая книга, ограничивались подражанием «великим» писателям, чьи произведения мы читали взахлеб. А мнение, каково это — быть писателем, я составила по биографиям любимых авторов. Я думала, что настоящие писатели глушат виски бокалами и курят сигареты без фильтра. Увы, как и многие до меня, я увязывала талант с алкоголизмом. Я читала о самоубийстве Хемингуэя — и винила в этом не пьянство, а творческий ступор. Мои представления о литературной жизни проистекали прямиком из легендарных сражений Фрэнсиса Скотта Фицджеральда с бутылкой. Из хемингуэевского «Праздника, который всегда с тобой» я сделала вывод, что праздник просто перемещался из бара в бар — вместе с самим автором.