Иногда он мне снится, с нарисованными усами. Я знаю, что это он мне снится с фотографии, где он и Вита Козырева, оба в кепках, с нарисованными усами.

Почтальоншин сын Кадик (Колька)

В 1982 году в Париже я быстро написал книгу «Автопортрет бандита в отрочестве». Родилась она из пары страниц текста. Я намеревался написать рассказ. Начинался он так:

...

Эди-бэби пятнадцать лет. Он стоит с брезгливой физиономией, прислонившись спиной к стене дома, в котором помещается аптека, и ждет.

Ждал он Кадика. Кадик, он же Николай Ковалев, был моим другом в тот горячий, истеричный кусок жизни между детством и юностью, который в старину называли отрочеством. Сейчас это слово исчезло из употребления.

Блондинчик, худенький парнишка на год младше меня, сын неизвестного отца и Клавы-почтальонши, жил в доме барачного типа. Эди-бэби недаром ждет его у аптеки. Ибо Колькин барак соседствовал с четырехэтажкой, в цокольном этаже которой помещалась аптека, единственная на весь Салтовский поселок. Сейчас те места поглотил город, а тогда из Колькиного окна на первом этаже барака была видна конечная трамвайная остановка, так называемый круг. Ребята так и говорили друг другу: «Пойду на “круг”», а если собирались сесть на другой трамвайной остановке, говорили: «Сяду на “Стахановском”». Название остановка получила от бетонного серо-черного здания клуба «Стахановский». Буквой Г сидел «Стахановский» в пыли и грязи Салтовского поселка. Рядом с клубом была летняя танцевальная площадка (зимой танцы происходили внутри клуба). Мимо клуба от трамвайной остановки к Материалистической улице шел пассажирский поток, и гуляли мы, подростки. На Материалистической находился гастроном № 7, каковой нередко манил наше воображение, нуждающееся в стимуляции. Таков был нехитрый мир нашей Салтовской географии. В поселке жили рабочие, называемые «козье племя», их было подавляющее большинство, жили «блатные» — агрессивное меньшинство. Небольшое количество инженерно-технических работников, учителей, врачей (т. е. бюджетников, как сейчас говорят) растворялось в море рабочего люда и считалось тоже козьим племенем. Кроме этого, присутствовали «мусора». Три силы — простая космогония.

Колька Ковалев расширил мою вселенную, значительно увеличил ее. У него были друзья и знакомые в центре города. Кольку опекал и позволял ему таскаться в своем антураже саксофонист Юджин, лохматый чернявый тип. У Кольки у самого был саксофон, неизвестно как добытый, и он в те годы не часто, но изводил жильцов барака попытками выучиться играть. Учил он одну и ту же музыкальную пьесу «Караван», кажется, Дюка Эллингтона. Колька рассказывал мне о своей поездке в Москву на фестиваль, Колька побывал вместе с Юджином на «джем-сешенн», как он говорил, в Таллине. Я читал книги и знал о существовании других стран и городов. Однако книги были отдельно, а Салтовка отдельно. В лице Кольки я первый раз встретил человека моего возраста, который побывал за пределами Харькова и свидетельствовал: там есть интересная жизнь! Таскаться с Колькой за Юджином в центре города мне не понравилось. Мы были на положении малолеток, которых только и можно было использовать на побегушках. Я съездил пару раз и перестал. Когда пришел мой час, в 1964-м я познакомился с Линой и стал жить неожиданно для себя в самом-самом центре, где не жил никто, на площади Тевелева. Позже я встретил Кольку (пути наши разошлись), и он мне очень позавидовал. Даже почернел от зависти: «Ты теперь центровой чувак! Завидую!»

У Кольки Ковалева были стремления к лучшей жизни, чем та, которую давала наша Салтовка. Стремиться к ней он физически начал раньше меня. Я мирно читал книги и пытался грабить окраинные магазинчики, учился, фантазировал, что стану знаменитым бандитом. А Колька уже заводил знакомства. Он знал Юджина, еще нескольких музыкантов, отрывную девочку Людку Шепеленко (я так и не встретил эту знаменитость), он принадлежал каким-то боком к организации «Голубая лошадь»! И это была правда, поскольку Колька Ковалев говорил мне о «Голубой лошади» задолго до того, как подобная взрыву бомбы статья о ней появилась в «Комсомольской правде». («Голубая лошадь», о читатель, первая в СССР организация стиляг, этаких советских битников, была «разоблачена» в 1957 году!)

Колька ходил в бежевом альпийском пальто, произведенном в Австрии, пальто было с капюшоном. Оно, увы, и добыто было неновым, в Москве, на фестивале, и неуклонно старилось. В стремлении к лучшей жизни мы с Колькой купили желтого обивочного материала, я сделал замеры Колькиного пальто, перенес их на бумагу (я всегда был силен в геометрии и лет в 10–11 зарабатывал рубли, расчерчивая нашим соседкам-домохозяйкам выкройки), и по полученным выкройкам тетя Маша из Колькиного барака сшила нам две куртки с капюшонами. В этих куртках мы и ходили желтыми птицами по поселку. Еще из твердейшей стали один наш пацан изготовил нам четыре подковы на туфли. Пацан сломал несколько победитовых сверл на своем заводе, прежде чем высверлил двенадцать дыр для шурупов. Привинтив подковы к туфлям, мы с Колькой ходили, волоча ноги и высекая снопы искр. Если бы мы не были своими, нас за желтые куртки били бы на Салтовке каждый день, такой там был темный и непрогрессивный народ. Там ходили в сапогах, в серых тужурках, называемых москвичками, и в кепках. Какие уж там желтые куртки!

Мать моя Кольку любила. Колька и ругался меньше других ребят, и музыкой все-таки занимался. У него был магнитофон с бобинами, пленка постоянно рвалась, в их каморке пахло ацетоном. Колька ненавидел блатных и не любил шпану. Он никогда не мечтал, как я, стать большим бандитом, его моделью был Юджин, игравший на саксофоне в составе джазового оркестра. Потому мать моя, жаловавшаяся, что «улица уводит» у нее сына, считала Кольку «персоной грата».

Почувствовав себя юными мужчинами (Колька вовсю брился и пытался отращивать бороду уже в пятнадцать!), мы стремились сойтись где-нибудь с прекрасным полом. В школе я, конечно, сходился с ними, но школьные девочки были как сестры, до того много времени мы проводили вместе, что пол их стирался. На танцах были другие девочки, с вызывающе накрашенными губами, в праздничных нарядах, пахнущие духами и пудрой. Там встречались умудренные жизнью какие-нибудь двадцатипятилетние «вампы» — штукатурщицы или фрезеровщицы из общежитий (на Салтовке было много женских общежитий). Ну и что, что это были простые девки… Искусство обольщения и искусство любви штукатурщицы и фрезеровщицы знали не хуже Марлен Дитрих. И глаза у них бывали огромными, зелеными или жутко-черными. И им нравились молоденькие мальчики. Но эти мальчики их боялись. Колька ходил на танцы, но не очень охотно. И не очень-то танцевал. Больше пил с нами в туалете «Стахановского». В сущности, как большинство подростков, мы мучились без девушек. Постоянная подружка редко у кого была, хотя влюблялись часто. Я так и не могу вспомнить постоянную или даже сколько-нибудь случайную подружку Кольки. Он уволился с очередного завода, и перерыв до поступления на следующий затянулся. Мать ругала его «нахлебником». Малолетки и юноши, мы все тогда так жили. Вокруг была тьма-тьмущая больших заводов. Одни заводские заборы окружали Салтовку. «Серп и Молот», «Турбинный», «Поршень», «Велосипедный», «Электросталь», а на выезде из Салтовки рельсы, повернув влево, вели желающего к огромному Тракторному заводу: ХТЗ. Человек, стремящийся к лучшей жизни, в этой вселенной был обречен. Осужден сдаться и совершать производственные операции в глубине заводских корпусов. Все мы противились. Но я все же проработал на «Серпе и Молоте» более полутора лет, в 1963–1964 годах. На «Велосипедном» я проработал неделю, на «Турбинном» — два дня. В октябре 1964 года я все же сбежал. Стал книгоношей в книжном магазине на Сумской улице. Замерзший, торговал книгами с лотков. Но все равно это была небольшая победа. Заводам не удалось сожрать меня с потрохами. Колька устроился на завод электробритв. Туда, где умер позднее в 1968 году мой школьный приятель Виктор Проуторов.

С удовольствием привожу здесь стихотворение, написанное мной много позже в Нью-Йорке, оно о том мире, глазами подростка, моими или Колькиными. О том мире заводов, куда нас загоняли.


…И мальчик работал в тени небосводов
Внутри безобразных железных заводов
И пламенем красным, зеленым и грубым
Дышали заводов железные зубы.
И ветер, и дождь за пределами цеха
Не были для мальчика грязь и помеха
А грязью был цех. Целовала природа
Когда умудрялся избегнуть народа
И выйти из скопища грубых товарищей
От адовых топок — гудящих пожарищей
Во двор, в снеготу, и черноту, в сырость мира
Стоять и молчать, тихо думать, что «сыро…
А если у ниток содрать кожуру
То видно, как жилы пронзают кору
И крыса, и суслик ведь роют нору…
И ели так жалко, что рубят в бору…»
Швыряли товарищи злобные шутки
Металлы гремели там круглые сутки
И таял там снег. И воняло там Гадом…
Народом. Заводом… Загубленным садом…

Чувствуется, что это стихи бывшего сталевара.