Впрочем, Джексонвилл еще впереди, его не облететь. Джексонвилл неминуем.
— Там были самые настоящие тараканы! — Мама мечтательно зажмурилась. — И в ванной с потолка капала вода!
Великанова такое любит. А я нет, я люблю, чтобы без тараканов, но с кондиционером и одноразовыми шлепанцами.
— А зеркало?! Я в него глядеться не могла, боялась, что отразится какой-нибудь Аль Капоне. Да! Да, там отдыхал Аль Капоне! В нашем номере на стене было пять дырок — отец уверял меня, что от револьверных пуль. А я спорила с ним — Миша, говорю, но ведь в револьвере шесть патронов, где шестая дырка? А он пальцем по виску стучит. Вот какой отель — с историей.
Я перевернул конверт с «Кастильей».
На обратной стороне была карта. Справа гавань Баия, слева город. Город похож на процессор, много мелких квадратиков, рассаженных вдоль вытянутых авенид. Все старые города такие, во времена империй и чайных клиперов землю, не морщась, размечали по линейке, отчего кварталы теснились гвардейским парадом, за блоком блок, друг другу в лоб. Кажется, это для улучшения вентиляции. Гавана, названа в честь индейской принцессы, замученной колонизаторами, основана…
Давно.
— Вот он, — мама ткнула пальцем в карту. — Вот тут, в самом центре, недалеко от Капитолия, буквально пять минут. Капитолий, как в Вашингтоне, кстати, грандиозное сооружение…
Хрустнуло, рукав терминала отошел, и самолет, чуть подрагивая, начал пятиться к взлетной полосе. Сам он задом не может, в нос его толкает плоский и тяжелый, похожий на краба, толкач, но его никогда не видно.
— Знаешь, там дверь не закрывалась в номер, — рассказывала мама. — Она рассохлась, папка сколько ни толкал, лишь плечо себе намял. Хотели на ресепшн бежать, а потом глядим — у двери молоток. Деревянный молоток на длинной ручке, таким в крикет играли, абсолютно колониальная вещица. Так вот, выяснилось, что им надо забивать дверь, если нет сил ее закрыть вручную. А сама дверь и внутрь, и наружу открывалась, как турникет!
Мама рассмеялась, сикх, сидящий через проход, вздрогнул и посмотрел на нее испуганно. Молодой совсем сикх, как я, лет шестнадцать, в черном сикском тюрбане, с бакенбардами. Интересно, зачем он на Кубу? А так в самолете одни негры. Пол-самолета с дудками, пол-самолета со сломанными носами. Первые музыканты, вторые, вероятно, боксеры, с чемпионата летят наверняка, хотя без Альвареса, он или в бизнесе, или в Москве остался. Его бы я узнал точно.
— Тебе там понравится, — заверила мама. — Больше во всем мире такого не встретишь, даже в Африке уже не то. Только Гавана настоящая, только там! Мороженое…
Самолет дрогнул сильнее. Буксир продолжал толкать лбом шасси.
— Но никакого Варадеро, никакого! — уверенно заявила мама. — Знаешь, на Варадеро одни канадские лесорубы, это все равно что в санатории МЧС отдыхать…
У нее так часто перед взлетом: болтает много и с оптимизмом перегруз. Обычно тыквенные семечки грызет для отпускания, это действует, но сегодня про семечки мама вспомнила на рулежке, а на рулежке их не взять.
А леденцы ей не помогают, их можно грызть, но не то.
— …Хотя песок там, безусловно, чудесный, никто и не спорит. Это словно и не песок, а истолченный мрамор…
Стюардессы появились и начали рассказывать про запасные выходы и пристегнуть ремни. Сикх два раза перестегивался, проверял.
— …Он в два раза тяжелее обычного песка, если горсть кинуть в воду, она не образует облачко, а тонет, как дробь…
Сикх явно летать не любит. И я летать не люблю. Из-за самолетов. Меня не укачивает и не растрясает, и в воздушных ямах я не впиваюсь в подлокотники, и сикх через проход меня не раздражает, и пузатая негритянка с бутербродами и термосом не раздражает, пусть хоть и желтые глаза у нее. Вот самолеты да, в самолетах предательство лучше всего обозначено.
Входишь в самолет, и мир снаружи исчезает. Ступаешь на борт, тебе улыбается чудесная девушка в синей пилотке — вам направо, ты идешь по проходу и ищешь свой 17А, идешь, смотришь в спину мужику в пиджаке с замшей на локтях, а мир снаружи вовсю пожирается шипастыми лангольерами, а тебе плевать, ты уже с самолетом.
Самолет, он всегда из завтра.
Самолет, пусть хоть самый замученный и залетанный, пусть хоть Москва — Нижневартовск, это всегда звездолет, просто неслучившийся, просто пока. В каждом моторе, в каждой лопатке турбины ждет своего часа рений, полтора грамма будущего, звездная медь. Пройдет немного времени, каких-то сто лет, может, сто пятьдесят, и веселые будетляне выжгут ее крупицы из турбин «Боингов», «Туполевых» и «Эйрбассов» и скуют из них настоящие моторы, те, что положат к нашим ногам Вселенную.
Я помню про это и каждый раз, пробираясь к месту 17А, немного надеюсь приземлиться не сегодня — рений ведь. Трудно от этого отказаться, и всегда понимаю, что глупо. Но все равно. Летишь в Иркутск и прилетаешь в Иркутск, а хочется всегда на Далекую Радугу.
Хотя это и не надежда вовсе, а так, половинка, осьмушка мечты, ветерок, но эти отзвуки вальса поют в моей голове весь полет, до «наш самолет приступает к снижению». Потом глиссада, моторы становятся глуше, но все равно шанс еще есть. А вот когда под брюхом начинают кругло перекатываться выходящие шасси — все, «мы прибываем в аэропорт назначения». Завтра исчезает, пассажиры включают телефоны и с облегчением рассказывают, что они здесь, обошлось, стюардессы стареют и сутулятся, улыбаться больше не надо, и звездная медь остывает до следующего раза.
— …Но в шлепанцах по этому песку лучше не ходить, — сказала мама. — Чудовищно натирает между пальцами.
— Да, — согласился я. — Конечно.
Взлетели. Мама стала говорить громче, я понял, что у нее уши. Сикх покосился на нее с испугом. А у меня потом заложит, когда приземлимся. Выше туч, на запад.
— Смотри, мы солнце догоняем! — Мама с энтузиазмом указала в иллюминатор.
Я про это в десятке книжек читал — про гонки с солнцем. И мама мне сама про это уже рассказывала. Раз пять.
— Классно! — восхитился я. — День никогда не закончится!
Мама кивнула. А я испугался, что сейчас она еще про Британскую империю расскажет, над которой никогда не заходило солнце, я это в прошлые разы покорно слушал, восхищался. В четвертый раз восхитишься, и мама заподозрит, что я восторг симулирую, а это совершенно недопустимо. Обидится, если заподозрит. Мама немножко на взводе. Она как раз с Белградской книжной ярмарки, домой заскочить не успела, успела из Внукова в Шереметьево перекинуться. Поэтому у нее сербский гардероб, двадцать сербских книг в сумке и сербское настроение, им она терроризировала меня первые два часа полета, особенно над Финляндией.
— Ты знаешь, что такое «глум»? — спрашивала меня мама.
Я знал, что такое «глум», но подозревал, что ее «глум» сильно отличается значением от моего. Самолет потряхивало.
— А глумица? — не отставала мама. — Ты знаешь, что такое «глумица»?
— Кто не знает…
Мама смеялась и стукала меня по плечу.
— Удивительный язык! Красивейший! Там ко мне прицепился один старый серб с седыми бровями, настоящий Слободан Милошевич, и подарил книжку, глянь-ка! Это его стихи.
Мама всучила мне самодельную сербскую книжку.
— Графомания чистой воды, но зато как звучит! Песня! Вот послушай…
Мама не была дома больше месяца и немного одичала в командировках: до сербской ярмарки она была на финской, до финской на иранской, и там ее полили водой за вольности в дресс-коде, а еще до этого, кажется, на немецкой. Между немецкой, иранской и финской она успевала забегать домой, а вот после сербской нет — сразу на Кубу, не закрывая глаз.
Мама зачитала стихи из книжки. Про ночи над Саввой, про ветер с Дуная.
— Здорово, — сказал я. — Великанова тоже любит по-сербски…
— Твоя Великанова слишком много о себе думает, — перебила мама. — И она, и ты не представляете, как смешно вы выглядите со стороны.
— А кто не смешно?
— Впрочем, в вашем возрасте все такие дураки, — заметила мама. — Ладно, сыночка, отдыхай.
Мама подмигнула засмущавшемуся сикху и стала разбираться с развлекательным центром в спинке кресла.
А кто не дураки?
Мне пока смотреть кино не хотелось, решил поспать, спать всегда лучше в начале полета, так легче. Поспать, впрочем, долго не удалось, объявили обед, по проходу покатились облезлые и оббитые железные комоды. Эти комоды я не люблю, в звездолетах таких не будет. А стюардессы останутся.
Сикх принялся препираться со стюардессой, что-то ему категорически не нравилось в предложенной курице, он спорил и мотал головой, и требовал подать себе другую.
— Нервничает, — шепотом пояснила мама. — Полет для него большое испытание — если самолет разобьется, то его прах смешается с нашим — и все, душа будет идти к Богу миллион лет. С неясными, причем, перспективами.
— Да не, — сказал я. — Ему белой девушкой хочется покомандовать, когда еще доведется? А тут можно. Все просто.
— Что? — мама притворилась, что не расслышала.
— Месть сикхов, — пояснил я. — Обычное дело.
Мама толкнула меня в бок локтем, во «Всемирной истории пошлости» мигом прибавилось три страницы, Великанова, сможешь ли ты меня забыть?