— Ты же видел, он меня поймал!
Каша громко хмыкает:
— Знаешь, в чем твоя главная ошибка? Тебе кажется, что он поймал тебя, потому что ты — это ты. А он поймал тебя, потому что он — это он. И вот еще что: тот, кто дружен со всеми, на самом деле не дружит ни с кем.
Я возмущенно хмурюсь, но вдруг вспоминаю море у Андрея внутри. Разве человек, у которого есть друзья, может быть таким синим? Таким одиноким.
Каша упирается локтями в стол и кладет подбородок на сплетенные в замок пальцы. Вид у него до странности довольный: глаза прищурены, а губы растянуты в широкой улыбке, прямо как у Чеширского Кота.
— Бог с ним, с этим вашим парнем 2D. Что гораздо интереснее, так это то, почему тебя так волнуют мои слова. Ты-то мне нравишься. — Он вдруг застывает, словно осененный гениальной догадкой. — Постой-ка, ты… да ты же влюбилась в него! Влюбилась!
— Заткнись! — яростно шиплю я, быстро оглядываясь по сторонам.
— Так, значит, я прав? Я прав! Боже, Котлетка и Принц, что за пара!
Каша хохочет, а я с трудом подавляю желание разбить о его голову тарелку.
— По-твоему, это смешно? Настолько нелепо, что… — Горло перехватывает от обиды. Неужели нас и правда так сложно представить вместе? Я знаю, мы, конечно, не пара, но разве это повод вот так надо мной смеяться? И вовсе я в него не влюблена.
Ведь правда же?
Каша перестает смеяться и вдруг накрывает своей ладонью мою ладонь. Все происходит так быстро, что я не успеваю отдернуть руку.
— Прости, — говорит он мягко. — Я не хотел тебя обидеть. И мне правда сложно представить вас вместе, но вовсе не из-за того, о чем ты подумала. Я думаю, ты — личность. А он — картонная фигурка.
У раскаяния почти такой же цвет, как у страха и чувства вины, — оранжевый. Но теплый, мягкий, уютный.
— Я не сержусь. — Я осторожно высвобождаю пальцы и прячу руки в карманы. — Но ты меня совсем не знаешь. И еще ты не прав.
— Ну-ну… — громко хмыкает Каша, закидывая за спину свой джинсовый рюкзак.
Мы спешим в класс.
День пролетает в суете. Вот-вот начнутся триместровые каникулы, так что мы пишем контрольную за контрольной, сдаем охапки тестов и носимся по коридорам под окрики учителей «Не бегать!». Я прихожу домой только к четырем часам и без сил падаю на диван перед теликом. Вот бы заснуть хотя бы на сутки… Тем более мама и Ксю как раз сладко посапывают в родительской спальне: я вижу их, тесно прижавшихся друг к другу на кровати. Мама-медведица и медвежонок…
Сон ко мне не идет. Или это я не иду к нему? Мысли, как муравьи, носятся по тропинкам извилин в мозгу и не дают расслабиться. Я подтягиваю колени к груди и, поколебавшись, обхватываю правое запястье пальцами левой руки. Ничего. Сколько бы я ни пробовала, я была и остаюсь единственным человеком, чьи чувства для меня — одна огромная тайна.
Или может… Может, я просто бесцветная? Скучная, серая и неприметная настолько, что внутри меня вообще никаких красок нет? Но я же чувствую! Просто не могу разобраться, что именно. Кажется, боюсь. Но вот чего и почему?
Я снова тяну себя за челку и, растрепав волосы, замираю под синей завесой. Что-то меняется, вот что пугает. Каша, Лера, Андрей… Даже Оксана и Егор! Все они как будто делают шаг в мою сторону, занимают какое-то место внутри. А я этого не хочу. Или хочу? Ох, я не знаю…
Ксю начинает недовольно кряхтеть, и я выныриваю из мыслей. Тихонько захожу в родительскую спальню и уношу сестренку, пока мама не проснулась. Прижимаюсь щекой к ее нежной щечке и с наслаждением погружаюсь в покой. Знаю, немного эгоистично использовать младшую сестру как антидепрессант, но она, кажется, не против. Ксю играет с синей прядкой и — ой! — больно дергает меня за волосы. Я корчу рожицу, и она улыбается. А затем потихоньку засыпает.
Проходит минут двадцать, когда из комнаты выглядывает мама. Ее кудрявые волосы смешно сбились на одну сторону, а на щеке остался отпечаток подушки.
— Не знаешь, кто похитил моего ребенка? — Мама широко зевает и, шаркая босыми ногами по полу, плетется к дивану.
— Мне вернуть его обратно? — спрашиваю я шутливо.
— Нет-нет, наслаждайся, — сонно бормочет она, натягивая на плечи плед.
— А как же «вот станешь матерью, тогда и поймешь»?
— Это не про тебя. Ты и так уже все понимаешь. Может, даже лучше меня.
Мне почему-то становится грустно. В носу начинает противно пощипывать, а на глаза наворачиваются слезы. Я отворачиваюсь и утыкаюсь подбородком в плечо.
— Ты на меня все еще злишься? — тихо спрашивает мама.
— Наверное, нет.
— Саш… Я тебя не понимаю.
— Я знаю.
Мы не смотрим друг на друга, и пропасть между нами как будто растет. Почему так бывает, что люди любят друг друга, а все равно не могут понять?
Мама тянется ко мне, но я слегка отодвигаюсь. Незаметно, словно просто пытаюсь устроиться поудобнее. Мамина рука безвольно падает на диван, будто сдутый спасательный круг.
— Когда я была в твоем возрасте, мы с подружками столько всего отчебучивали. Меня и дома-то почти не было. Делали стенгазету, ходили на танцы, обсуждали мальчиков, учили друг друга целоваться, хихикали… Мы друг для друга были всем, и это было лучшее время в моей жизни. Я не могу просто смотреть, как ты упускаешь свое.
— Может, я просто другая?
— Но ты же моя дочь. Ты мое продолжение.
И как такие простые слова могут сделать так больно? Может, я не хочу быть чьей-то пятой ногой, пусть даже ее. Не хочу быть удобной. Не хочу быть сиквелом к фильму про молодость в восьмидесятых. Не хочу влезать в круглую рамку, стачивая свои собственные углы.
Вот же странно. Получается, я хочу быть собой, хотя пока и сама не знаю, кто я.
Но и делать ей больно тоже не хочу. Я ведь и так ей вру насчет папы. А теперь, получается, и насчет себя…
— Я просто хочу, чтобы ты была счастлива, — неловко добавляет мама.
— Знаю.
— Вот и хорошо. Тогда можно… можно мне обнять тебя?
Я смотрю ей в глаза, и что-то в моем взгляде говорит лучше слов. Мамин рот округляется, превращается в обреченную букву О. Она кивает и отворачивается, а я остаюсь один на один с острым чувством вины.
Ксю просыпается. Мама мгновенно выхватывает ее из моих рук и отходит. Я знаю, ей со мной трудно… Она такая открытая, все чувства написаны на лице. А я, скорее, из тех, кто носит доспехи даже в одиночестве. Просто на всякий случай.
Вот и сейчас мамин голос немного дрожит, а спина неестественно прямая. Она сажает Ксю в манеж, повязывает фартук и стягивает волосы смешной детской резинкой с крольчонком.
— Пусть доказательством моей любви к тебе будет шарлотка! Что скажешь? Мы нарежем туда тонну яблок. Где же тут, кхм, где же тут мука…
Она хлопает дверцами, шуршит пакетами и без остановки бормочет что-то про «проклятые поварешки», лишь бы только заглушить тишину между нами.
— Мам… — зову я.
— М? — Она оборачивается.
— Тебе не нужно ничего доказывать. Я тоже тебя люблю.
Мама сжимает губы, смаргивает слезы и вытирает глаза рукавом. На пол с ее рук, будто волшебная пыльца, сыплется белая мука, но заклинание не срабатывает. Мы обе не знаем, что сказать. Слова, которые должны были сблизить, почему-то еще больше нас отдалили.
Ксю радостно молотит ладошками по клавишам музыкальной игрушки.
— Давай порежу яблоки! — нарочито бодро предлагаю я.
— Отличная идея! — так же бодро отвечает мама.
— Подать тебе форму?
— Конечно, спасибо!
Но чувство неловкости не исчезает. У нас все валится из рук, а готовый пирог подгорает снизу и остается сыроватым внутри. Ксю плачет, я выковыриваю из теста яблоки… К концу вечера мы все выглядим измученными.
Я чувствую взгляды, которые мама бросает на меня. Непонимающие, обиженные… Словно я не выполнила важное обещание или не оправдала ее ожиданий. Я и сама знаю, что не оправдала. Проехали.
Когда с работы возвращается папа, я сбегаю в комнату под предлогом домашки. На душе тяжело и гадко… Непропеченный пирог склизким комком оседает в желудке. Я ворочаюсь и ворочаюсь с боку на бок, голова трещит, словно ее зажали чьи-то огромные челюсти. Стиснут чуть крепче — и точно раскусят пополам…
В конце концов именно головная боль выгоняет меня из комнаты. Раздраженная, сердитая, я крадусь на кухню и тихо выдвигаю ящик с лекарствами. Одной рукой перебираю коробки, а другую прижимаю к виску. Мне плохо. Мне больно! А названия на коробках — чертов секретный шифр! Мне-то откуда знать, что из этого помогает при головной боли?
Я почти готова закричать. Хочется что-то сломать. Обрушить ящик на пол, растоптать таблетки ногами! Я бы так и сделала, если бы не мама. При мысли о том, как мне придется ей это объяснять, в животе появляется тяжесть.
От невозможности выплеснуть чувства в клетке ребер начинает вибрировать что-то темное. Внутри меня будто зверь.
Тихо скрипит половица.
— Вы с мамой поссорились?
Только этого не хватало. Я прикрываю глаза, пытаюсь дышать, пытаюсь взять себя в руки.
— Тебе нужно больше о ней заботиться. Ей и так тяжело, — добавляет он.
И я слетаю с катушек.
Медленно закрываю ящик и поворачиваюсь к нему. Папа стоит, привалившись к столу бедром. В хлопковых пижамных штанах и белой футболке. В невидимом целлофане лжи.