Я закрываю глаза и мысленно прощаюсь со всеми. Бабушка, мама. Аделина Валанкур и ее близкие. Нора с кроткой улыбкой. Роза (жива ли?). Повариха Лизон. Жанно, грум братьев Мерсье. Монахини в школе. Наш управляющий мсье Жак. Рабы, чьи имена я еще помню.

Джулиан Эверетт.

Дезире, Дезире, Дезире!

Марсель сумеет о ней позаботиться. При всей своей ветрености он любит Ди, и никогда ему не узнать, что она цветная.

Я буду оберегать ее даже после смерти.

Ди остается уложить меня в постель. Говорит, что вид у меня неважнецкий, хотя по глазам замечаю, что ей попросту стыдно за глупую детскую выходку. Чуть не силком сестра вытаскивает меня из корсета и заботливо, как маленькой, помогает облачиться в мягкую льняную сорочку. Одну руку, теперь другую, а волосы аккуратно расплетем. Вот как славно. Из Дезире получилась бы хорошая камеристка, если бы не вспыльчивый нрав, а так щипцы для завивки ей доверять опасно.

Подоткнув мне одеяло, сестра с ногами забирается на кровать. Ее платье превращается в бесформенную груду желтых складок, воланов и лент, но Ди, обычно та еще чистоплюйка, не замечает беспорядка. Она смущена, что напугала меня. Просит прощения. Признается, что приревновала меня к мсье Эверетту, с которым в последнее время я вижусь чаще, чем с ней. Тут бы напомнить ей, что переезд из детской был ее задумкой, но я предпочитаю промолчать. Пусть и дальше меня хвалит. Не скрою, безыскусные слова Ди тешат мне сердце.

Время идет, но я не спешу выпроваживать сестру. Меня не покидает ощущение, что мы видимся в последний раз, посему я рассчитываю выжать из него все, что только можно. Мы болтаем о плантации Фариваль, обсуждаем одним нам понятные — и смешные — мелочи. Как в августе негритята сшибали пекановые орехи длинными бамбуковыми шестами, а когда бабушка отворачивалась, тыкали ими друг в друга. Вот умора-то! Или как каджуны [Каджуны, или акадцы (Acadians, Cajuns) — потомки французских переселенцев, проживавших в Акадии, колонии на северо-востоке Канады. В 1755–1763 годах из-за отказа акадцев принять присягу британской короне была проведена массовая депортация, в результате которой группа акадцев осела в Луизиане. Среди местного населения они были известны как «каджуны».] — грязные, заросшие бородой по самые глаза — привозили нам битых уток по пятницам. Утка кормится от воды и, стало быть, сама почти что рыба. Бабушка охотно закупала дичь — а почему бы нет, коли сам отец Пьер не считает ее за скоромное? — зато мама всякий раз стенала, грозя нам карами за чревоугодие. Дом, милый дом.

Когда стрелки часов вновь смыкаются и разбегаются по своим делам, я понимаю — пора. Иначе Ди у меня до рассвета просидит. Чтобы прогнать ее, я прибегаю к нехитрой уловке — притворяюсь спящей. Но моя старательность вновь оборачивается против меня: я так усердно жмурюсь, что не замечаю, как меня на самом деле охватывает дрема.

Просыпаюсь в холодном поту и кубарем скатываюсь с постели.

Который час?

За окном — темень. Не такая, как дома, не кофейно-черная, пропитанная терпкими запахами трав и сладостью гниющих среди травы апельсинов, дрожащая от многоголосья цикад, а белесая городская ночь. Кажется, будто я снова на пароходе, и он влачит свое грузное тело по волнам Атлантики. Под ногами ходуном ходит пол, но нет, это не качка — просто переутомление.

Часики на камине показывают два ночи. Должно быть, Иветт уже вернулась. Пойду и поговорю с ней. Должен же у нее быть инстинкт, что гонит зверей из горящего леса, а людей — прочь от объятий смерти? Мне только и нужно, чтобы она поклялась не вредить нам с Ди. И отдала письмо. Тогда мы склеим расколовшуюся дружбу так аккуратно, что комар носу не подточит, и все будет как прежде. А Смерть, вскинув на плечо лопату, уйдет ни с чем.

И никому не придется умирать — ни Иветт Ланжерон, ни мне.

Ну, разве я многого прошу?

А если она откажется… если откажется…

Едва ступая по ступеням, я спускаюсь вниз. В груди клекочет раненая птица, бьется в снежной круговерти перьев, распахивает клюв. Сова, прилетевшая с низовий Миссисипи, сова, чей крик вселяет ужас в сердца негров, дух отмщения, злая вестница, кошмар, соткавшийся из болотных испарений. Что я делаю здесь, в сердце Лондона? Уместен ли здесь мой клекот? Моя волшба?


«Ведьма, ведьма, сатана вошел в твое черное сердце!»

«Ему с тобой интереснее».

«Все, что у меня есть — это меч, и рублю я с плеча».

«Тогда руби».


Голоса из прошлого наполняют мое сознание, вытесняя за окоем и страхи, и сомнения. У спальни Иветт на меня снисходит странное успокоение. Я устала бороться, я так смертельно устала за эту дюжину лет. Теперь будь что будет. Наверное, так исхлестанный, весь в мыле конь склоняет шею пред хозяином — и благодарит за то, что мучения позади.

Я делаю себя доступной. Открываю себя изнутри. Я готова быть оседланной.

Остается только позвать.

Тяну за ручку двери, как вдруг меня ослепляет рой синих бабочек. Их хоботки — иглы, крылья остры, как папина бритва. Успеваю зажмуриться — не то полоснут по глазам. Не могу вдохнуть, чтобы не втянуть их в себя, боюсь открыть рот, иначе их лапки-крючки раздерут мне горло… Я задыхаюсь и падаю, падаю целую вечность, а потом Смерть ловит меня на руки, легко, будто я котенок, сорвавшийся с ветки, будто я стала невесомой.

Холод на губах. Теснота в груди. Легкие сжимаются, как подернутые морозом лепестки магнолий.

И всё.

Я даже рада, что всё закончилось так быстро.

* * *

…В носу щекочет от запаха ветивера, из-за чего мне кажется, будто я снова дома, в постели. Сейчас Нора принесет мне кофе, а потом мы с Ди пойдем в сад собирать апельсины для цукатов, которые давно уже обещает приготовить Лизон…

Приподнимаюсь на локте — что за диво? Я лежу на траве, на просеке у болота. Чуть поодаль высятся кипарисы, их корни увязли в зеленой жиже, с раскидистых ветвей неряшливо свисают гирлянды испанского мха. От болотной воды тянет сладковатой гнилью. Лягушки и цикады перекрикивают друг друга, но смолкают ненадолго, когда раздается всплеск и, как плавучее бревно, воду рассекает шершавая спина аллигатора.

Под пальцами хлюпает грязь, но мне удается привстать. Отираю ладони о подол сорочки. Смахиваю прилипшие к лицу пряди и замечаю, что от влаги мои волосы вновь закурчавились. Неужели я в Луизиане? Но как?

— Оглянись! — звучит голос за моей спиной. Так близко, что я вздрагиваю.

Вот он. Мой жених. Моя смерть.

Хриплый хохот, запах табака и перегара. Мне страшно. Хотя страшное уже закончилось. Разве нет?

— Посмотри на меня.

Он говорит властно, но без резкости, не так, как хозяин ставил бы на место рабыню-ослушницу. Напротив, он старается, чтобы его низкий, гнусавый голос звучал помягче:

— Посмотри, Бриджит, уже можно.

Я не оборачиваюсь. Шестое чувство подсказывает мне, что если наши взгляды пересекутся, я погибла, пропала с концом. Он заберет меня всю и насовсем. Но разве еще не забрал?

— Где мы?

— Как «где»? На кладбище.

Напрягаю глаза, но не вижу ни крестов, ни плачущих ангелов с отбитыми носами, ни оплетенных вьюнком мраморных урн. Только заболоченная опушка с частоколом кипарисов. Трезвон цикад и лягушек. Влажный воздух, который можно пить глотками.

— На кладбище? Но здесь же нет могил.

— Твоя будет первой. Смотри, Бриджит, я выкопал ее для тебя.

Как я могла сразу не обратить внимания? В нескольких шагах предо мною темнеет прямоугольник. Пологие, обвалившиеся края поросли травой с вкраплениями белых звездочек болиголова. Могила не выглядит свежей. А все потому, что она дожидается меня почти двенадцать лет.

Поняв это, я обмираю от страха. Ладони привычно потеют, внутренности как будто узлом завязаны. Все как при жизни, такая же трусиха.

— Разве ты не помнишь, что говорила Роза? Первый мужчина, похороненный на кладбище, становится Бароном Самди. Духом кладбища, одним из ликов Смерти. А первая женщина — его женушкой Бриджит. Так что гляди веселее, Маман Бриджит.

Но я борюсь с рыданиями и ничего не отвечаю. Неужели это конец? И всегда будет так? Сумерки на болоте и ничего кроме?

— Но ты не хочешь веселиться. Ты будешь топтаться тут и тереть глаза, покуда ресницы не врастут в кожу. И причитать, что болотная выпь. Полно тебе!

Его слова возымели на меня обратный эффект, и вот я плачу навзрыд, размазывая по лицу слезы и грязь из-под ногтей. Не увидеть мне больше плантацию Фариваль — желтое пятно света на стыке синих и зеленых полос! Моими спутниками станут цапли, что, сгорбившись, как старухи в белом, сидят на ветвях кипарисов. Вот мое последнее пристанище.

Но так же несправедливо!

— Зачем ты приехала в Старый Свет, Бриджит, куда ты меня завела? Здесь правит вдова, которая уже десятый год не снимает черные тряпки! Зато тебе тут раздолье, а, Бриджит? Среди таких же святош, как ты сама. А ведь ты могла стать великой жрицей, великой мамбо! — упрекает меня Барон. В голосе его клокочет ярость, как у негров, что обмениваются оскорблениями перед дракой. — Ты могла стать королевой вуду. Если бы ты полюбила меня, как те мятежники с Гаити! Если бы не цеплялась за свою никчемную жизнь!

— Как можно тебя полюбить?! Мне ненавистен ты и все, что с тобой связано!

— Ой ли? Ты просто не помнишь. Ты запретила себе вспоминать, как сильно ты любила меня тогда, в ту ночь…

— Замолчи! Не мучай меня, хватит.

— И то верно, — усмехается он. — Что ж, давай. Давай закапывай свою могилу. Поработай руками, плантаторская дочка.

Босые пальцы ног упираются во что-то твердое. На траве покоится лопата. Обычная, из тех, какими пользуются могильщики, только лезвие насквозь проржавело. Поднимаю ее за занозистую рукоятку, упираюсь ступней в острый край. Нажми сильнее — и, чего доброго, рассечет кожу до кости. Но в моем ли положении бояться столбняка?

Несильно надавливая на лопату, срезаю пласт земли — с корнями трав, с извивающимися, рассеченными надвое червями — и сталкиваю ее в черный провал. Комья шлепаются о что-то мягкое. Из могилы доносится слабый стон.

Только тут мне приходит на ум, что если сама-то я снаружи, то кто тогда внутри? Томимая дурными предчувствиями, осторожно заглядываю за край — и отшатываюсь, цепляясь за лопату, как за клюку.

На дне могилы, на влажной глинистой почве, лежит женщина в белом саване. Руки сложены на груди и кажутся вытесанными из цельного куска мрамора. Черные волосы разметались, и травы прорастают сквозь слипшиеся, бурые от глины пряди. Лицо — маска страдания. В провалах глаз и уголках рта лужицами собрались тени. Набравшись храбрости, всматриваюсь в черты покойницы.

Это же я! Только кожа белая, словно меня неделю вымачивали в щелоке. Никогда не имела возможности смотреть на себя сверху и немного сбоку, но это я лежу в могиле — сомнений быть не может. Внезапно меня охватывает острая жалость к себе, какой я не испытывала, даже когда свернулась комочком на полу, а мать охаживала меня плетью. Тогда мне казалось, что плетка в ее руках — это бич божий и я получаю воздаяние за свой чудовищный грех. Теперь же мне хочется стряхнуть землю с волнистых черных волос, положить руку на лоб и двумя пальцами разгладить морщинку, стянувшую переносицу. Мне искренне, от всей души жаль девушку, что валяется в луже на дне прямоугольной ямы. Прожила всего-ничего, толком не повидала свет. Торжество всей жизни — дебют, обернувшийся трагедией. Самое вкусное яство — те обсиженные мухами конфеты, которыми пичкал ее отец, прежде чем запереть в монастырской школе.

Впервые в жизни я понимаю, что мне многое, очень многое недодали. Я могла бы выйти замуж — и не вышла. Джулиан прельщал меня красотами Италии — а я никогда не увижу руины Колизея, не брошу монетку в фонтан Треви, не поднимусь на вершину Везувия. Книга жизни закрывается предо мною с громким хлопком, точно мамин молитвенник.

Ощущение вопиющей, запредельной несправедливости растекается по моему сознанию, оседая на дне черной жижей. Меня охватывает гнев на Розу за то, что посвятила меня в тайны, сокрытые — и по праву! — от человеческих глаз. И особенно на Ди, раз уже ей не хватило тогда ума спрятаться посреди тростникового поля, но нет же, идиотка пошла, как овечка на заклание, позволила связать себя и уложить в телегу, а мне потом расхлебывай, и мне было всего-то двенадцать лет, господи боже, совсем дитя, разве можно заключать сделку с несовершеннолетней, это нечестно, пожалуйста, пожалуйста, вызволите меня отсюда, я не хочу умирать!!

— Давай, Маман Бриджит! Я жду.

Зажмурившись, я разворачиваюсь к нему, отшвыриваю лопату в сторону и ору, надрывая глотку:

— Никакая я тебе не Бриджит! У меня другое имя! Флоранс Фариваль! Меня зовут Флоранс Фариваль! Меня зовут…

* * *

— …Флоранс Фариваль! — продолжаю кричать я, широко распахивая глаза.

Грудь свело от боли, в легкие толчками врывается воздух, сердце ошалело бьется, еще не веря, еще не веря до конца…

— Спасибо, мисс, — говорит кто-то поблизости. — Как вас зовут, нам уже известно. А теперь извольте ответить на другие вопросы.

Такого поворота событий я совсем не ожидала.

Глава 7

Лежу на плюшевой кушетке, цвет и мягкая обивка которой наводят на мысль о перезревшем персике. В гостиной я не одна. Круглое зеркало над камином, как всевидящее око, запечатлело моих визитеров, исказив их черты. У моего изголовья сидит на стуле господин средних лет, жилистый, коротко стриженный, с узкими полосками баков и пронзительными черными глазами под тяжелыми складками век. Волосы — соль с перцем, да и характер, вероятно, под стать — едкий.

При первых признаках моего пробуждения господин кивает своему спутнику, который расположился в кресле чуть поодаль. Второй джентльмен, не в пример первому, дороден и седовлас. Рассматривая меня, он поглаживает окладистую бороду и поправляет на носу роговое пенсне. У двери, широко расставив ноги, стоит констебль, с виду заправский Джон Булль. Увесистое брюшко, наливные румяные щеки, мясистые уши — ростбиф в синем мундире.

Пытаюсь присесть, ухватившись за спинку дивана, но тело мне не повинуется. В голове гудит, виски нанизаны на раскаленную спицу. Заметив мои потуги, первый посетитель, кем бы он ни был, командует строго:

— Извольте встать, мисс. Вы не Мария-Антуанетта, принимающая просителей в своем будуаре.

— Мистер Локвуд, это лишнее. Бедняжка еще слаба… — начинает благолепный джентльмен, но его коллега вскидывает руку. Ладонь словно упирается в невидимую стену:

— Оставьте свое сочувствие тем, кто его по-настоящему заслуживает, доктор Вудсайд.

У меня нет иного выхода, кроме как подчиниться. Ощущение тепла, создаваемое персиковым колером обоев, оказывается иллюзорным. Камин не разожжен, паркет ледяной коркой стелется под ногами, и пальцы судорожно поджимаются — зябко.

— Да вы, я погляжу, устали. Что и говорить, ночка у вас выдалась о-го-го! Такая же насыщенная событиями, как мое утро. Кстати, позвольте представиться — Уильям Локвуд, старший инспектор сыскного отдела Столичной полиции Скотленд-Ярда. Вас, надо полагать, не удивляет мое присутствие?

Бессильно мотаю головой. После встречи с Бароном Самди меня уже ничем не удивишь.

— Рад слышать! Посему уговоримся так — вы ответите на мои вопросы, после чего мы все отправимся на покой, и вы в том числе.

В противоположность жаре, от которой мозги разжижаются до консистенции горячей патоки, холод оказывает на меня иной, более благотворный эффект. Я собираюсь с мыслями.

— Спрашивайте, сэр.

— Почему вы убили свою двоюродную тетку, миссис Ланжерон?

Инспектор произносит фамилию на английский манер, как «Лэнджерэн», так что я не сразу понимаю, о ком идет речь, и морщу лоб, вместо того чтобы криком выдать себя. Выходит, тетя Иветт все же мертва. Как я и боялась. Как я и хотела. Вот только убила ее не я. Нет, не я! Я точно помню, что не успела загадать третье желание, прежде чем рой бабочек сбил меня с ног.

Или успела? Память у меня сплошь в черных, болезненных струпьях. Подтеки мрака, минуты или целые часы, за которые я не могу отчитаться. Один из таких припадков кромешного забвения настиг меня этой ночью. Что делало мое тело, пока душа копала себе могилу?

Первый порыв — удариться в слезы и повиниться во всем — уступает место безудержному желанию жить. Так человек, которого долго держали под водой, пьет воздух большими, надрывающими грудь глотками. Пред моим мысленным взором еще темнеет разрытая яма, и комья грязи блестят на саване девушки, несчастнее которой нет на всем белом свете. Нет, я не хочу туда! Не хочу стать ею! Раз уж я вырвалась от смерти, что мне эта передряга? Выкарабкаюсь как-нибудь.

Пока что выход мне видится один — прибегнуть к правилу, которое не раз выручало проштрафившихся рабов. Будучи загнанным в угол, отпирайся. Заговаривай зубы, пусти язык вскачь, найди себе тысячу оправданий, но не признавай вины. Потому что белые — странный народ. Утверждают, будто во всем полагаются на закон, а на самом деле выносят приговор под настроение. Подвернешься хозяину под горячую руку, и тебе взлохматят спину за разбитое блюдце. Если же масса благодушествует, то и за побег можно отделаться малой кровью, а то и вовсе обойтись без кары.

«Нет, масса, Господь мне свидетель, ей-же-ей, святые угодники не дадут соврать, ах, что такое масса говорит, да нет, я об том ни слухом ни духом, меня там близко не стояло!»

— Я ее не убивала, — говорю я и смотрю ему прямо в глаза. Белки у инспектора тусклые, желтоватые. С печенью не все ладно.

— Вы, видимо, не расслышали вопрос. Я не спрашивал, убивали вы ее или нет. Ваша вина не вызывает сомнений. Служанка показала, что вчера около трех часов пополудни покойная вызывала вас к себе на разговор, после чего вы в ажитации поехали в церковь Французской Богоматери на Лейстер-сквер, откуда вернулись в половине девятого, когда десерт был уже на столе. Сославшись на нездоровье, вы поднялись к себе. Миссис Ланжерон вернулась домой за полночь и открыла дверь своим ключом, потому что все домашние к тому времени спали. Кроме вас. Припоминаете?

— Нет.

— До того, как миссис Ланжерон успела переодеться и отойти ко сну, вы прокрались в ее опочивальню и убили свою благодетельницу.

— Как… как она была убита?

— Станете ли вы утверждать, будто не помните, как убивали миссис Ланжерон?

Столь лихо закрученный вопрос приводит меня в замешательство:

— Да… то есть нет. И я ее не убивала!

— Убили. Вы проломили ей череп. Не самый женственный способ расправы, но, возможно, в ваших широтах так и принято. Кровь у вас кипучая, южная. Зачем тратить время, подмешивая мышьяк в овсянку, как это принято среди ваших английских товарок?

Лучи солнца пробиваются сквозь туман и робко поглаживают меня по спине, суля долгожданное тепло. Я опускаю глаза и вдруг замечаю, что тонкая ткань сорочки на свету кажется полупрозрачной. Очертания моих ног и бедер четкие, как будто их обвели карандашом. Проклятье! Из всех пыток инспектор выбрал самую мучительную — пытку стыдом. Проще во всем сознаться, чем стоять полуголой перед белыми джентльменами!

— Я замерзла. Нельзя ли принести мне шаль?

— Шаль? — Моя дерзость забавляет следователя. — Если бы поблизости находилась ваша камеристка, вы, конечно, послали бы ее за шалью, зеркальцем или иным предметом дамского туалета. Однако вы на допросе, мисс. В текущих обстоятельствах ваша просьба неуместна.