«А не красота», — добавляю я мысленно. Мог бы и солгать, я не возражаю.
— Не только она. Скорее уж я почувствовал в вас родственную душу.
«Я кажусь вам подходящим тестом, из которого можно слепить даму-благотворительницу?» — вворачиваю я шпильку, но про себя. Про себя я часто блещу остроумием.
— Ведь у меня тоже есть сестра, мисс Фариваль.
Он задумчиво листает книгу, и передо мной проскакивают страшные картинки каких-то полулюдей-полузверей. Наверное, это и есть гоблины.
— Вернее, была, — поправляет себя гость. — Так непривычно говорить об Эмили в прошедшем времени.
— Вашей сестры не стало?
— Да. Я присматривал за ней хуже, чем вы за мисс Дезире Фариваль. Или чем Лиззи за Лорой. — Он постукивает согнутым пальцем по корешку книги.
«Я помолюсь за вашу сестру», — изрекла бы на моем месте Мари. Или — «Теперь она среди ангелов». А я — что я-то могу сказать?
— Мне очень жаль. Как она умерла?
— Поэт бы сказал, что от загубленных надежд, медик — от запущенного туберкулеза. Она прозябала в Руане, с ребенком на руках, а я приятно проводил время в Оксфорде, готовясь к регате в перерывах между кутежами.
— Значит, Марсель Дежарден сын вашей сестры? Он на вас совсем не похож.
— Да и на нее тоже. Зато копия своего отца-авантюриста. С лица, я хотел сказать, характер-то у Марселя совсем иной, тут Эмили постаралась.
— А как так получилось, что ваша сестра вышла замуж за француза?
Он проводит пальцем по воротничку, такому жесткому от крахмала, что о край можно порезаться. Когда он напрягает пальцы, суставы у него сухо щелкают, но меня это не отвлекает.
— Начать мне придется издалека. До того как выйти замуж, моя мать была особой смешливой, вечно пела про розы из Бларни. Но отец быстро отучил ее от веселья. Как там у Браунинга? «Я дал приказ, и все ее улыбки закончились» [Цитата из стихотворения Роберта Браунинга «Моя последняя герцогиня» (1842).]. Днем отец уходил на фабрику, пока от стрекота станков у него не начиналась мигрень, и домой мог вернуться в любой момент. Дома же требовал абсолютной тишины. Пение, смех, болтовня — все это было нам неведомо. Тишина стояла, как за тюремной трапезой. По воскресеньям мы ходили в церковь, где даже гимны читали речитативом. Порой мне кажется, что именно тишина в конечном счете свела в могилу мою матушку.
— Я с трудом представляю такую жизнь, мистер Эверетт.
Мир без оглушительного, почти истеричного стрекота кузнечиков и цикад, без протяжных негритянских песен… даже без бабушкиной ругани…
— Да, жить так было невыносимо. Нам с Эмили оставалось или последовать за ней, или взбунтоваться. Вот мы и взбунтовались, каждый в свое время. Эмили была старше меня на семь лет, она стала мне второй матерью, и я все детство хвостом за ней ходил. А когда, будучи двадцатилетней особой, она сбежала с французом, приехавшим на фабрику набираться опыта, я почувствовал себя дважды сиротой. С годами мне стало ясно, что Эмили бросилась на шею первому встречному, потому что обезумела от тишины. Но тогда я крепко на нее обиделся. И был даже рад, что отец отказал ей в приданом. Что скажете, мисс Фариваль? Я дурно себя повел?
— Не то что дурно — подло, — вынуждена признать я.
— И вы не считаете, что мой юный возраст служит мне оправданием?
— Нет, не считаю.
Убедившись, что мой моральный компас настроен правильно, Джулиан продолжает:
— Я тоже начал бунтовать, но чуть позже, когда поступил в университет. Вы бы не узнали меня в те дни, да я и сам не посмел бы показаться на глаза леди. Что ни вечер, то попойка, причем самого отъявленного характера. И ведь если задуматься, я прогуливал приданое своей сестры!
— Неужели вы не справлялись о ее жизни?
— Справлялся. Даже написал ей первым, добыв ее адрес через третьи руки. Эмили отвечала изредка и как по шаблону — все хорошо, Франция благоденствует, у Гюго вышел новый роман, а у Марселя прорезался зуб. Впервые я навестил ее в пятьдесят девятом, и то по пути в Альпы… Она, наверное, долго приводила квартиру в порядок к моему приезду, но бедность щерилась из каждого угла. Оказалось, что моя сестра давно уже зарабатывает на жизнь шитьем, а муж отнимает даже эти гроши и несет их в кабак. Я сам стал свидетелем того, как пьяное животное напало на Эмили, но вдвоем с Марселем нам удалось его скрутить. Мальчик был единственным защитником матери, но и его отец поколачивал…
— И что же сделали вы?
Джулиан пожимает плечами. Поначалу мне казалось, что он кожа да кости, но теперь я замечаю, что под узкими рукавами сюртука поигрывают мускулы. Руки у него жилистые, крепкие, точно корабельные веревки.
— Скажем так, с Альпами в тот год не получилось, — говорит он многозначительно. — Растолковав мсье Дежардену, как он неправ, я вывез Эмили и Марселя в Лондон. Там я снял для них квартиру, весьма приличную, но еще на пути к Кале сестра заходилась кашлем. Через полгода она скончалась, и я взял Марселя на воспитание. А теперь что вы скажете, мисс Фариваль?
— Удивительная история.
— Держу пари, что не самая удивительная из всех, что вы слышали.
Соглашаюсь:
— Отнюдь не самая.
Это его, кажется, задевает. При всех своих достоинствах мистер Эверетт тщеславен и любит покрасоваться. Привстав, он возвращает мне книгу. Отмечаю, что пальцы у него длинные и тоже в веснушках. В кулак они собираться умеют, это ясно из его рассказа. Но способны ли на нежность?
— Надеюсь, вы поделитесь со мной более захватывающими историями, коими, безусловно, изобилуют ваши родные края. В другой раз.
— В другой раз?
— Разумеется. Это не последняя наша встреча.
Невозмутимый тон, каким он назначает мне свидание, задевает мое самолюбие, хотя, казалось бы, на что тут обижаться? Если тетушка позволила нам устроить рандеву, да еще и без компаньонки, значит, у нее была возможность оценить состояние финансов мистера Эверетта и сделать вывод, что я ему по карману.
Нужно радоваться. Я не застоялась на аукционном помосте, на виду у белых господ, которые прицениваются ко мне, шурша купюрами, и придирчиво выискивают недостатки, чтобы сбить цену. Никто не попросил меня показать зубы. И разве не говорила бабушка, что хороший муж — это тот, что не посадит тебя с любовницей за одним столом, а так с мужчин спрос невелик. Нет, ни к чему мне робкие вздохи, трепетные касания и прочие благоглупости, коими под завязку набиты любовные романы. Мне подавай состоятельного супруга, готового вложить деньги в нашу плантацию, разумеется, с расчетом на грядущую прибыль. Британцы — народ практичный.
— Хорошо, мистер Эверетт. В другой раз расскажу вам что-нибудь захватывающее, — обещаю я напоследок и провожаю его до дверей.
Я могла бы рассказать ему, с купюрами, конечно, самые волнительные истории моей жизни. О том, как страшным майским днем Ди лежала в телеге, стянутая веревками по рукам и ногам, или о том, как отец возил меня по старому городу, прежде чем отдать в школу урсулинок, или о моем дебюте, конец которого выскользнул из моей памяти.
Но о ком бы я точно не стала рассказывать, так то о Розе. И о Них. Потому что белому джентльмену все равно не понять.
Няня Роза любила приврать.
Правда подобна хромому ослу, и далеко на ней не уедешь, особенно если кожа у седока черная. Так, по крайней мере, она объясняла, почему в глаза хозяйкам говорит одно, а стоит им отвернуться — совсем иное. Меня Роза уверяла, что раз уж приходится мне скорее наставницей, чем нянькой, в наших отношениях вранью не будет места. Мне-то она расскажет все без утайки — и про себя, и про принципы, на коих зиждится мироустройство, и про то, как извлечь из этих принципов выгоду или как с их помощью отвести беду. Она станет моим проводником в мире непознанного. Ни «Букварь Эпплтона», ни катехизис меня такому не научат. Рассказывала Роза много. До сих пор помню наши разговоры, особенно те, что велись на свежем воздухе. Нянька сидит на плетеном стуле и штопает мой чулок. Слово — стежок, слово — стежок. Говорит она вполголоса, но, кажется, все вокруг прислушивается к ней. Стрекот цикад смолкает, ритмичное пение рабов на поле затихает почти до шепота. Или это только нам так кажется, уж очень мы поглощены рассказом?
Я лежу в гамаке, натянутом между деревянными колоннами на веранде. Ди распласталась на дощатом полу и подпирает кулачками скулы, от чего щеки наползают на глаза, а губки смешно топорщатся, придавая ей карикатурно-негритянские черты. «Лучше б ты такой и родилась, погань мелкая!» — замечает бабушка, возвращаясь из конторы. Вслед за ней семенит черный мальчуган, неся ее гроссбух — почтительно, на вытянутых руках, словно Святые Дары. «О чем ты тут раскудахталась?» — расспрашивает бабушка Розу, и та, вскочив, отвечает: «Дак сказку рассказываю, мадам, как Братец Кролик надурил Братца Лиса». Мы с Ди поддакиваем. Проворчав, что работать надо, а не языком молоть, бабушка уходит в сопровождении своего алтарника. Роза кланяется ее тени и возвращается на место. «На чем мы остановились?» «На том, как снимать порчу», — с готовностью отвечаю я. «Ах, да, — говорит няня, всаживая иголку в чулок. — Снять порчу, как и навести ее, есть способов немало…»
О себе Роза тоже любила поговорить, но расставляла многоточия то там, то тут.
Родилась она не в Джорджии, а на острове Гаити в 1823 году. Ровно через тридцать лет после того, как там отменили рабство. Отец ее принадлежал к числу gens de couleur, свободных чернокожих, и получил образование в Париже, как и многие другие сыновья плантаторов. В отличие от наших соседей, тех же Мерсье, что без зазрения совести продавали с молотка своих отпрысков-мулатов, плантаторы на Гаити (тогда еще Сан-Доминго) отличались большей щепетильностью. Дать вольную и наложнице, и детям было обычной практикой. Своих цветных дочерей плантаторы обеспечивали приданым, сыновьям помогали встать на ноги и обзавестись имением. А где плантация, там и рабы.
К своим рабам gens de couleur относились с подчеркнутым презрением и драли с них три шкуры даже в тех случаях, когда белый хозяин проявил бы снисходительность. Трудно было забыть, что их деды рубили тростник и собирали кофе, а их самих та же участь миновала исключительно благодаря родительскому распутству. Такие мысли отравляют существование. А если господин вечно недоволен, то и рабам приходится несладко.
Молодого мулата, отца Розы, занесло в Париж в конце 1780-х, когда там зрели революционные настроения. В 1790-м он вернулся на родину завзятым республиканцем. И к смятению своему, стал свидетелем того, как французы заодно с gens de couleur устраивают охоту на противников рабства. Что бы там ни творилось во Франции, а господа из Сан-Доминго и не думали отпускать на свободу негров. Кто тогда будет работать на плантациях?
Не дожидаясь, когда у соплеменников проснется совесть, в 1791 году рабы сами подняли восстание. Началось оно с языческой церемонии. Под бой барабанов мятежники передавали по кругу чаши со свиной кровью и клялись перебить угнетателей всех до единого. Отец Розы, хоть и числился католиком, тоже примкнул к восставшим. Во время одной из вылазок он сдружился с черным парнишкой, ставшим впоследствии его верным боевым товарищем. Вместе они сражались под началом Туссена-Лувертюра [Франсуа Доминик Туссен-Лувертюр (1743–1803) — лидер Гаитянской революции (1791–1803), в результате которой французская колония Сан-Доминго (впоследствии Гаити) получила независимость и стала республикой под управлением бывших рабов.], а когда тот захватил власть над Сан-Доминго, радовались тоже заодно. Однако радость была преждевременной. Французы заманили вожака мятежников в ловушку, а на дерзновенный остров Наполеон спустил чудовище в эполетах — виконта де Рошамбо.
Каким только казням французский генерал не подвергал повстанцев! Их не только расстреливали и вешали, но и варили в котлах с патокой, засекали до смерти, живьем закапывали в землю. Однако жестокости Рошамбо возымели противоположный эффект: от французов открестились даже их сторонники-мулаты. Объединившись, все жители острова дали захватчикам отпор и разгромили их в 1803 году.
Именно тогда, в битве при Ветье, погиб лучший друг Розиного отца. А перед смертью просил разыскать свою сестру и позаботиться о ней, что и было сделано. Год спустя родители Розы обвенчались. На свет они произвели восьмерых детей, и Роза была младшей.
Рассказы о семье Розы я слушала, как сказки Шахерезады в переводе Антуана Галлана. Мятежи, чаши со свиной кровью, могилы, где, присыпанные землей, шевелятся еще живые люди, — все это смахивало на выдумку!
Еще больше я любила слушать о ее земляках. Конечно, я знала, что и в Новом Орлеане проживает немало gens de couleur, чье прадеды получили свободу в прошлом столетии. Мужчины держат лавки и торгуют табаком, тканями, галантерейным товаром, а женщины, бывает, и чем иным приторговывают. Бабушка на чем свет стоит ругала «квартеронских шлюх», что становятся placées — содержанками белых богачей, — и, как я понимала из разговоров взрослых, мой папа недаром подолгу задерживается в Новом Орлеане… Однако так далеко меня не вывозили. «Азалия» Валанкуров севернее и «Малый Тюильри» южнее — то были границы моего мира. Негр-вольноотпущенник здесь был редкой птицей, а мулаты с достатком обходили нашу глушь стороной — и правильно делали. Тем удивительнее казалось существование мира, где чернокожие рождаются свободными. Все как один. Мне проще было поверить в джиннов и пери, чем в эдакую вольницу, но слушала я с неугасимым интересом.
Семейное счастье родителей моей нянюшки было бы полным, если бы не ее бабка. По слухам, бабка приходилась дочерью самому Франсуа Макандалю, жрецу, наводившему ужас на белых в середине прошлого века. Правую руку Макандаль потерял в давильне, когда перемалывал тростник, но сноровки у него не стало меньше, а злоба на господ утроилась. Он подстрекал рабов бежать с плантаций, и если б только бежать! Знаток ядов, Макандаль подучивал их готовить отраву и подсыпать в еду хозяевам, чтобы те умирали в страшных муках. В середине XVIII столетия дерзкого мстителя схватили и сожгли на площади, а на казнь согнали рабов со всего острова. Пусть поглядят, как заканчивают дни смутьяны. Пусть своими глазами убедятся, что Макандаль не был всемогущим колдуном, какого даже пламя не берет. Всякая плоть горит одинаково. Но Розина бабка клялась, что, охваченный пламенем, Макандаль не погиб, а превратился в комара и улетел с эшафота. А затем уж он нагонял тучи москитов, чтобы те несли в стан французов желтую лихорадку. И по сей день «повелитель ядов» бродит по Гаити, принимая обличье то игуаны, то лохматого черного пса, то коня, что неистово бьет копытами, то ночной бабочки…
Так все было или нет, но своим предком бабка гордилась, поэтому сразу невзлюбила зятя. Ей претил цвет его кожи. Мулат, говаривала она, все равно что кофе с плевком. Кто станет пить кофе после того, как туда харкнул белый? Да и как позабыть предательство мулатов, которые лебезили перед французами, а черных пинали, точно шавок? Всегда норовили урвать свой кус. Кому война, кому мать родна. Надо было Дессалину и мулатов под нож пустить, когда он вычистил остров от белых [Имеется в виду резня 1804 года, когда по приказу Жан-Жака Дессалина, первого правителя независимого Гаити, было уничтожено практически все белое население острова.].
С рождением детей встал вопрос, в какой же вере их растить. Зять считал себя католиком, хотя не исповедовался лет десять, а теща… она ту свиную кровь по чашам разливала. И Розу, последнее дитя, делили так, что она чуть не трещала по швам. Отец требовал, чтобы она, подобно трем старшим сестрам, стала благонравной женой, чтобы много рожала и укрепляла с трудом завоеванное народное счастье. А бабушка зазывала ее по своим стопам. Должен же хоть кто-то в семье сохранить древние традиции. Розе же хотелось лишь одного — развлекаться. Желательно с мальчиками. И еще желательнее — с симпатичными.
Не перечесть, сколько раз она была бита за то, что бегала в порт зубоскалить с юнгами. Ни ругань, ни удары бамбуковой тростью — ничто ее не брало. Она твердо решила, что свое от жизни урвет. Не станет брюзгой, как папа, или ссохшейся, пропахшей ромом и асафетидой старой перечницей вроде бабули. В свои тринадцать лет она была полна амбиций.
В порту ее и подкараулил матрос с судна, приплывшего за единственным продуктом, который тогда экспортировал Гаити, — кофе. Последним ее ощущением была боль в затылке, от которой мир хрустко треснул и распался на осколки, а пробудилась девочка от запаха кофе. Густого, невыносимого. Казалось, что она утонула в огромной кофейной чашке и, как кусок сахара, тает на дне, растворяясь в удушливо-благоуханной тьме. Там, в трюме корабля, среди набитых мешков, ей предстояло коротать неделю, а может и две. Когда ее вытаскивали на палубу, она жадно хватала ртом воздух, и даже зловоние гниющих водорослей и запах немытых тел казались ей изысканным ароматом.
Вытаскивали ее по нескольку раз на дню, а ночью и того чаще. Дважды она пыталась выброситься за борт, но в первый раз остановилась, разглядев в воде скошенные треугольники акульих плавников. А во второй, когда уже перевесилась через гнилую балку, ее поймали и втянули обратно. За голые ноги. Одежду у нее сразу отобрали.
На этом месте Роза обычно умолкала. Ее губы, тоже черные, а не розовые, как у других негритянок, беззвучно шевелились, словно она не могла не продолжать, но пугать меня тоже не хотела.
— …В следующем порту меня продали в рабство.
— Отчего же ты не сказала, что вольная?
— Кто бы мне поверил?
— А домой написать?
— Кто бы отослал мое письмо? Да и не принял бы меня отец восвояси — бесчестную.
— А что же дальше? — допытывалась я, ожидая, что она вспомнит еще какую-то интересную деталь.
— Все то же, о чем я рассказала твоим. Сначала Джорджия, потом Алабама. Потом меня продали сюда.
— Ну, а грабители? А то, как ты не выдала, где деньги? Про это же ты не соврала, да, Роза?
— Конечно, тут-то все чистая правда, — не сморгнув, отвечала она, а я радовалась, что, если нападут на нас разбойники, нянька обязательно меня защитит даже ценой другой щеки.
Лучше бы она сразу сказала, откуда на самом деле взялись те ожоги! Тогда бы я не стала слушать дальше и бросилась бы наутек из детской.
Но Роза никогда бы не допустила такую оплошность. Я была нужна ей. Ученица, подруга, дочь, которой у нее никогда не было, дитя с колдовским даром — я стала для нее всем сразу. И приручала она меня постепенно. Вымачивала мою душу в яде, как фрукты вымачивают в роме, чтобы и дамы могли вкусить крепкий напиток, не нарушая приличий. Надкусишь — во рту расползается осклизлая пьянящая мякоть.
Я сижу с открытой книгой на коленях и смотрю на черно-белых чудовищ, что волокут корзины с лакомствами. Наверное, я тоже такая. Жрица-недоучка. Искусительница с корзиной сладкой отравы. Черно-белое чудовище.
Знаешь ли ты, Джулиан, с кем связался? И нужна ли тебе такая женушка? Ведь секрет мой ты так и не разгадал.