— Я рада, что ты снова мечтаешь, Людвиг. Мне казалось, заботы отучили тебя от этого.

В снежную тишину вкрадывается запах цветущих трав. Безымянная, появившаяся рядом, кутается в белый мех. Одеяние ее с алым подбоем похоже на старинную мантию, а в руках — кулек с какими-то мелкими темными ягодами или орешками. Их она тут же начинает бросать птицам. Те склевывают угощение, продолжая громогласно, как старые трубы, урчать, но постепенно успокаиваясь: переставая щипаться, толкаться, выдирать друг другу перья. Теперь они едят, сбившись в плотный круг, словно на некоем подобии монаршего приема. Сияющая безмятежная королева — в его центре, и приятно чувствовать себя ее гвардейцем.

— Здравствуй. — Людвиг рассматривает ее украшенные алмазным гребнем волосы, другие алмазы — снежинки в зачесанных локонах — и после некоторого колебания спрашивает: — Признайся, ты тоже осуждаешь эти мечты?

Их глаза встречаются, и Людвиг ловит слабую улыбку, видит качание головы и румянец на щеках. Нет. Она не станет судить его и поучать, он знает точно.

— Не бывает плохих мечтаний, пока они движут вперед, Людвиг. Вопрос лишь — куда они тебя приведут и будешь ли ты там счастлив.

— Ты веришь в революционеров? — Он решается и на этот вопрос. — Они-то знают, куда идут?

О если бы обрести в ней союзницу, если бы она кивнула! Монархистка она или бунтарка? Очередной из сонма ее секретов. Она так свободна! Разве не может она быть среди революционерок, вести их к Версалю? [Поход был вызван нехваткой в Париже продовольствия и высокими ценами. 5 октября около семи тысяч голодающих горожан, в основном женщин, пешком отправились в Версаль. Одним из инициаторов похода стал Марат. Многие из выступивших обвиняли в своих несчастьях королеву и призывали к ее убийству. Часть горожан имела при себе оружие. В результате похода король Людовик XVI был вынужден покинуть Версаль и переехать в Париж, во дворец в Тюильри.] Или небесным образом являться Дантону [Жорж Жак Дантон (1759–1794) — политический деятель эпохи революции, сыграл важную роль во взятии Бастилии и походе на Версаль. После свержения монархии был назначен министром юстиции. Он не одобрял затянувшегося революционного террора, за что стал получать обвинения в излишней снисходительности. Казнен сторонниками Робеспьера.] и Робеспьеру, чтобы ободрить, украсить цветком одежду или головной убор? Впрочем, сама мысль — что Безымянная может являться кому-то еще, касаться пальцами еще чьих-то спутанных или окровавленных волос, шептать возвращающие к жизни слова, выдыхать «Бедный Жорж», «Бедный Макс» — неожиданно, стоит ей разрастись в отчаянное подозрение, поднимает бурю. Делить свою ветте, пусть с грандиозными героями? Никогда! Вздрогнув, испугавшись самого себя, Людвиг уже хочет воскликнуть «Впрочем, не отвечай!», но не успевает.

— Они просто люди, Людвиг. — Улыбка слабая, задумчивая. Зато, к счастью, едва ли славная ветте заметила бурю ревности под самым своим носом. — Многим людям кажется, будто они это знают. И вот они идут, идут, а потом попадают в места, где лишаются всех сил, а главное, всех желаний… зовут смерть-избавительницу — и даже она приходит не всегда.

Людвиг вспоминает сны о костяном троне, гору черепов. Еще одно мрачное пророчество? Но ветте спокойна, будто говорит о погоде или о спектакле с трагическим сюжетом. Сколько тумана! Да и революция не так едина, как казалось, король все еще непокорен, а императоры-соседи плетут заговор, где и у Леопольда не последнее место. Чьи страдания Безымянная только что предрекла, чью гибель, от чьей руки?

— Значит, не веришь… — задумчиво говорит Людвиг. И с удивлением понимает, что не досадует, как на Гайдна, а почти рад. О себялюбивое ревнивое сердце…

— А почему я должна, когда у меня ты? — Безымянная улыбается чуть шире, и глупое сердце заходится маршем. — Революционеров много, Людвиг, было и будет. А ты один.

Горло сжимается — от слов, от собственного на них отклика и от боли, с которой они почему-то произнесены. Еще пророчество? Предостережение? Не дай бог, прощание? Нет, он обещает себе больше не задавать подобных вопросов — что о Революции, что о себе, как отринул вопросы о Моцарте. Он предлагает своей единственной королеве взять его под локоть и пройтись, пока в парке ни души. Но она продолжает увлеченно кормить голубей. Они снова растеряли чинность, щиплются и ссорятся: угощения все меньше. Депутаты, вырывающие друг у друга власть, или лишь все люди на свете, копошащиеся в своей короткой жизни, страшащиеся думать о завтра и сегодня пытающиеся урвать пищу получше? В толпе сизых появляется рыжая, тощая птица. Видя, как тщетно она пытается пробраться к рассыпаемым плодам, Людвиг отводит глаза и, пошарив по опустевшим карманам, просит:

— Брось вот этому отдельно.

Безымянная смотрит серьезно и молча. Потом просто опрокидывает кулек Людвигу в ладонь.

— А теперь вытяни. Вот так. Смотри…

Голуби по-прежнему, клюясь, подбирают то, что у них под ногами, все, кроме одного. Рыжий взлетает, опускается Людвигу на руку и, царапаясь коготками сквозь плащ, наклоняет голову. Каждое прикосновение клюва похоже на легкий укол шилом. Но Людвиг терпит, ждет, следя за беспокойным крылатым существом. А Безымянная с трудом сдерживает смех.

— Что ты? — смущенно спрашивает он, когда птица слетает с руки.

— Ты очень милосерден, Людвиг, — весь ее ответ. А глаза, зеленые, как у самой весны, неотрывны от улетающего птичьего силуэта.



Чем отличаются Боги от смертных?
Тем, что от первых
Волны исходят,
Вечный поток:
Волна нас подъемлет,
Волна поглощает —
И тонем мы [Гете. «Границы человечества», 1779 год. Пер. А. Фета.].

Какие волны исходили от тебя? Мое божество, как ты была прекрасна в тот миг, как я хотел тебя обнять. Но сама знаешь, я был крайне робок. Вдобавок другие мои подруги и приятельницы пугались бурных проявлений чувств, и я не решался ни на что подобное. Знал: к хорошему это не приведет.

Помнишь, например, славную Лорхен, назвавшую легенду о карпах и драконах безделицей и все же никогда, ни на день не закрывавшую от меня свое большое, умное сердце? Однажды, в жестокие полгода твоего молчания, мы гуляли по берегу Рейна, и я сделал ровно то, о чем подумал с тобой, — обнял ее, ненадолго зарылся носом в трогательные кудри на макушке. О, видела бы ты — а может, видела? — как она оттолкнула меня, словно испуганная нимфа похотливого сатира; как отбежала на несколько шагов, споткнулась о собственную ногу и чуть не упала в реку! Ловя ее на откосе, я умолял о прощении, ведь честное слово, в мыслях моих не было дурного. «Зачем, зачем вы?.. — допытывалась она, а я твердил, что мне жаль. — Я не люблю вас, простите!» Последнее она выпалила, когда я уже помогал ей встать, а я не смог ответить. Я сам знал: нет, любит она старину Франца, любит с детства — когда он еще был угловатым щеголеватым студентом, приводившим меня в теплый светлый особняк, а она — пухлой крошкой, к чьему круглому личику совсем не шел помпезный французский начес, любимый матерью. Да, я знал — и не желал ее любви. Но, пронзенный восклицанием, полным искреннего раскаяния, я не посмел сказать: «И я вас — тоже». Я не сказал ничего, потому что правда звучала бы так: «Лорхен, послушайте, я очень грущу без одного неземного создания, которое покинуло меня. Я не вижу его даже в облаках; оно не снисходит и до моих снов, я не знаю, где его искать. А вы — моя сердечная подруга, и я обнял вас просто потому, что мне больно и спонтанно захотелось обнять хоть кого-то…» Но показать себя таким слабым? А может, еще и больным, ведь я не объяснил бы, о ком речь, не выставив себя безумцем. И я молча отвернулся, побрел прочь. Лорхен, благо привыкшая к моим бурям, не стала замыкаться, в знак примирения подарила мне жилет уже через пару дней… но тот случай многое мне показал. Шекспировские порывы лучше держать при себе.

И вот я тонул молча: стоял, глядел на тебя и, чтобы не думать об отчаянном желании, думал о смысле слов. Ты ведь поняла, я уверен: в рыжей облезлой птице, голодной и стремительной, я видел своего несостоявшегося учителя. О, если бы я знал, что мыслям осталось жить год, как и ему самому. Что ты была права. Что в декабре 1791 года мой бог, мой кумир, мой рок, мой враг умрет, не дожив и до возраста моего отца. Жизнь его, яркая и беспокойная, оборвется так же спонтанно, как когда-то я оборвал аккорд. Я уже ничего ему не докажу.

Я до сих пор задаюсь вопросом, а стал ли он драконом? Но ты только грустно улыбаешься.

Когда голуби разлетаются, Безымянная все-таки берет Людвига под руку. Они медленно идут по аллее, то сияющей в молочно-золотом солнце, то меркнущей в насыщенной тени. Снег похож на серебристую колдовскую пыль. Людвиг иногда оборачивается посмотреть на две цепочки следов, темные, словно нитки черного жемчуга. Такие бусы поблескивают и у Безымянной под воротником, который она ослабила, точно не мерзнет вовсе.

— Мне хотелось бы, чтобы ты навещала меня чаще, — решается сказать Людвиг, вновь вдруг представив ее с другим, почему-то с надменным Сен-Жюстом, выделяющимся среди прочих революционеров томной, почти ядовитой красотой.

— Ты ведь знаешь, я не могу.

— А брать меня с собой в свои… странствия?

Она кидает быстрый взгляд из-под ресниц и зябко поводит плечами.

— Никогда не проси о подобном, мой храбрый Людвиг, нет.

— Значит, там правда нужна храбрость, — роняет он, ища подсказку. Что, правда? Может, кто-то из них? Кто?.. Но Безымянная лишь смеется.

— Храбрость нужна везде, разве нет? Без нее довольно трудно.

— И все же. — Он вновь тянет ее в пустой поединок. — Признайся, ну разве… разве не приятна тебе моя компания так же, как твоя мне? — Впрочем, тут же он понимает, что бесцеремонен, и спешит продолжить: — Мне тяжело, пойми. Сколько ты помогала мне в темные минуты, сколько не бросала, а я…