И я начал. Он мучил меня долго, но до обидного предсказуемо, пресно: в экзекуции успели принять участие и Бах, и Гендель, и пара его собственных фортепианных вещиц. Слушал он с неослабевающим вниманием, не сводя глаз с моих рук, но — в отличие от Сальери, щедро бросавшего одобрительные ремарки, — молчал. Казалось, это не кончится, пока я не упаду замертво. Ни одно занятие с отцом так меня не иссушало; на втором часе я проклял все на свете. Но на середине очередной композиции — фрагмента какого-то своего недописанного рондо, беспокойно-непредсказуемого, как стрекозиный полет, — Моцарт вдруг поднялся, так резко, что я прекратил играть. Лицо его оставалось бесстрастным, взгляд — ледяным. О, милая, как страшно мне было. Я не знал, что и думать.



— Ладно, здесь понятно… — Прежде чем я обрел бы дар речи, попросил бы хоть какую-то оценку игры, он без всякой паузы велел: — Теперь импровизируйте. Чую, это вам дается лучше всего. Усталость же не помеха, так?

Я закивал как можно бодрее, что еще делать, не просить же пощады и передышки. Я должен был справиться и решил схитрить: мне вспомнились мои благоговейные ученические вариации на его же сонаты. Что, если выдать одну? Я же помнил все, хотя прошло несколько лет; они были по-своему свежи и, по мнению герра Нефе, дерзки — у него это значило не упрек, а огромную похвалу. Я выбрал композицию, которую помнил без листа, занес руки… но тут Моцарт заговорил вновь, непринужденно ломая мой план:

— Нет-нет, куда же без задания? Та-ак, облеките-ка в музыку свое первое впечатление… — он со скукой поводил глазами вокруг и ни на чем не остановился, — да хотя бы обо мне. Да, точно. Это как минимум достаточно сложно, ведь вы у меня в гостях… Начинайте.

Теперь я замер. Сердце упало, потом — зашлось. О черт. Моцарт смотрел на меня, раскачиваясь, постукивая левым носком домашней туфли по полу, и опять улыбался — доброжелательнее, чем прежде, но… нет, то была маска, я чувствовал его неугасающее, цепкое раздражение. Неужели я так скверно сыграл? Или все проще, нужно было одеваться во что-то помоднее и говорить тверже? Или…

— Людвиг, — напутствовал Сальери. Он тоже встал и опустил Моцарту руку на плечо, у самой шеи, точно проверяя украдкой его пульс; большим пальцем успокаивающе провел где-то над выступающей ключицей. — Вы ведь помните, что я вам сказал? — прозвучало почти строго. — Он вас не съест, только притворяется. Сосредоточьтесь и поразите нас.

Я уже мог бы догадаться, что обречен. Но увы, мной слишком владела воля к победе. Она была сильнее боли в пальцах, сильнее усталости и унижения.

Ту мелодию я не повторю даже под гильотиной. Одно осталось в памяти: она была неровной, сбивающейся с шепота на вопль. Контрастной: слишком много красок, звуков и усталости от постоянного напряжения ума и сердца — чужой, которую я пытался передать, и собственной, с которой боролся. Играя, я думал: о слепец, интересно, что я наплодил бы, если бы такое задание дали мне до встречи? Насколько сладко и высокопарно звучал бы для меня Моцарт? И… каков он сейчас? Музыка ли это вообще или рев разочарованного чудовища, не чающего уползти обратно в одинокую пещеру?

Мелодия прервалась резко — мои руки просто упали, сведенные судорогой, и я не знал, сошло ли это за прием. Я замер, тяжело дыша и глядя перед собой; только через несколько мгновений сумел откинуть с лица волосы и повернуть голову. Оба композитора смотрели на меня: один — сочувственно и обеспокоенно, другой — мрачно и торжествующе. Они плыли перед глазами, превращаясь в двух птиц — ворона и голубя. Пришлось сморгнуть морок.

— Очень хорошо. — Моцарт пошел вдруг ко мне, и сам я порывисто вскочил. Я увидел: глаза его опять ожили; скулы и губы стали ярче; проступила хоть какая-то краска. И интерес, в его взгляде загорелся неподдельный, почти хищный интерес! — Действительно виртуозно… не сомневаюсь, о вас будут много говорить, разного, хорошего и плохого, но, так или иначе, будут. Колоритная игра. Сильно.

— Спасибо! — Неужели у меня нашлись силы открыть рот? Колени тряслись, хотелось упасть ниц. — И… я способен на большее, герр Моцарт, клянусь! Намного.

Обнадеженный, осмелевший, я опрометчиво решился на жест, которого постеснялся на пороге: протянул руку. Но кисть так и осталась нелепо висеть в воздухе, а Моцарт даже не приблизился — только склонил голову, точно не совсем веря глазам. Под прищуренным взглядом я опустил руку и убрал за спину. Она сжалась в кулак сама; ногти пронзили ладонь отрезвляющей болью. Несуразный подменыш! Куда ты лезешь?

— И что же вы, глупый ребенок, — вкрадчиво заговорил Моцарт, — хотите, чтобы человек с душой, подобную которой вы обнажили, был вашим учителем?.. А вы забавны.

«Ребенок»… Да так ли намного он меня старше? Чуть моложе Сальери, а выглядит вообще словно подросток с этими непропорциональными руками, оспинами, шапкой нечесаных волос. Видимо, мысль отразилась в моих глазах: Моцарт опять отталкивающе, почти зло усмехнулся.

— Я ничего вам не дам, нет… Не потому, что не хочу, а потому, что не могу. — Мгновенно лицо смягчилось и опять стало просто серым, усталым. — Вы талантливы, смелы и чутки. Но вы еще не понимаете, на что себя обрекаете, заявляясь в наш город с этим букетом славных качеств и ожидая успехов. Когда поймете, учитель для вас найдется, но это едва ли буду я. У меня вообще неважно идут дела с учениками, которые что-то большее, чем дрессированные мартышки для салонов.

— Я не жду успеха! — возразил я, все еще не понимая: приговор прозвучал. — Лишь хочу поучиться у вас! Хоть немного! Ничего больше…

Узнать вас. Приблизиться хоть на шаг. Но для такой правды я был горд.

— Хорошо. — Он вздохнул. Лицо стало еще мягче, точно я уменьшился до трехлетнего возраста и иначе теперь нельзя. — Я повторю вам причины отказа. По порядку. Медленно. Во-первых, вы уже слишком вы, и я не представляю, как работать с вами, не ломая вас. — Взгляд его скользнул по моим рукам восхищенно, точно по холке красивого животного. — Во-вторых, у меня сложный характер, поверьте, даже посложнее, чем у вас, метко жалящего импровизациями. — Кровь наконец домаршировала до ушей, и я понял: я задел моего кумира. — В-третьих, — светлые брови Моцарта на миг сдвинулись, но не зло, а горько, — от вас омерзительно пахнет домом. Вы на распутье, у вас наверняка выводок голодных братьев, какая-нибудь больная матушка-квочка или любая другая слезливая история. Так? И наконец… — он опять отступил, и вовремя, иначе, боюсь, я ударил бы его, — я устал от новых лиц. Я устал от лиц в принципе. Вот его лицо… — он махнул на Сальери, — я еще потерплю, а остальные…

— Вольфганг. — У моего побледневшего спутника сел голос. В несколько шагов он поравнялся с нами, явно боясь потасовки. — Я прошу вас быть сдержаннее. Не пугайте гостя вашими… raptus.

Горло мое сдавило, я вспомнил, как этим же латинским словом матушка Лорхен ласково звала мои перепады настроения.

— Все мы знаем, что вы на самом деле еще не так ожесточены.

— Да, конечно. — Моцарта это не оскорбило, он опять попытался улыбнуться мне теплее. — Вот видите? Если герр Сальери меня едва выносит, то как бы вынесли вы, о славный щенок? — Улыбка угасла. — Езжайте домой. Советую и прошу: езжайте. Гением вы еще станете… но без моей помощи. Мне, знаете, помочь бы себе.

Это было окрыляющей похвалой… но я-то, я не ее хотел! Кулаки сжались уже оба, в висках зашлись солдатские барабаны. Но я выдержал. Я даже рассыпался в благодарностях. Теперь я понимал, что оно такое — солнечное небо, сыплющее градом. Понимал и надеялся, что со мной больше никогда не заговорят в таком тоне.

Нет, не так. Я знал, что больше этого не позволю. Никому.

Моцарт попрощался со мной и пожелал удачи. Сальери же он попросил, понизив голос, но недостаточно, чтобы слова ускользнули от меня:

— Заходите еще завтра. Выпьем вина, и я покажу вам другую вещицу, которую сейчас пишу, сонатку, которой пытаюсь поднять себе настроение, к слову, она как раз для игры в четыре руки… если вы не против. Мне все чаще грустно в кругах этих пошляков. — Видно, так лицемерно он отзывался о прочих друзьях вроде известного своей развратностью да Понте [Лоре́нцо да По́нте — итальянский либреттист, поэт, протеже Джакомо Казановы. Автор либретто ко многим операм Моцарта и Сальери, таким как «Дон Жуан», «Свадьба Фигаро», «Талисман» и «Аксур, царь Ормуза».], с которым переворачивал Вену вверх ногами и светился в скандалах еще недавно.

— Буду рад, — просто ответил Сальери, и они снова пожали друг другу руки. — Спасибо, что нашли на нас время, выздоравливайте.

— На вас? Всегда, — лаконично отозвался он, и мы его покинули.

Выдержка, с которой я улыбался ему и провожавшей нас Констанц, закончилась быстро. Город потускнел, свет стал резать глаза, а величественный собор казался теперь не более чем капризным голым королем, по жирной шее которого плачет топор. Обозленный, огорченный, я не желал оставаться здесь, в руинах надежд и планов, и заявил, что немедля возвращаюсь к семье. Но Сальери неожиданно принялся отговаривать меня, почти упрашивая повременить. Нельзя уезжать в столь черной меланхолии, уверял он. Все к лучшему. Оценка Моцарта лестна, а такой игры сам он, выучивший множество виртуозов, не встречал давно. Видя, как меня трясет, он взял экипаж, хотя дойти от Домгассе [Из-за нехватки и спорности исторических данных здесь и далее некоторые названия улиц и номера домов указаны в соответствии с современными реалиями, чтобы читателям-туристам проще было найти их и увидеть.] до Шпигельгассе пешком было легче легкого, и предложил проехаться вдоль живописных аллей — за крепостными стенами [Крепостные стены вокруг Вены были возведены еще в XIII веке. Фортификационное значение они потеряли только к началу XIX века. В 1857 году император Франц Иосиф велел разобрать их и засыпать ров. На этом месте теперь пролегает знаменитая бульварная улица Рингштрассе.]. О эти грозные стены… ты помнишь их толщину, а выезжая через ворота, я оценил ее еще раз. Как мог я наивно верить, что город, обнесенный такой броней, откроет мне сердце?