Поездка с ветерком взбодрила меня, но я по-прежнему проклинал судьбу. Желудок и горло сводило от горького гнева, не хотелось есть, но Терезия, супруга Сальери, буквально затащила меня за стол, уверив, что именно для меня готовились фетучини с несколькими сырами и запекалась утка. В противоположность Тортику, придирчивому к чужим камзолам, фрау Реза — высокая, с точеными чертами сказочной королевы — оказалась радушной, хотя и по-матерински строгой. А ужин в большой семье — у Сальери было четверо детей: три шумные забавные девочки и уморительно серьезный мальчишка — немного вернул меня к жизни. Я словно оказался дома. Нет… в счастливой вариации на свой дом.

— Почему он поступил так? — все же спросил я, когда мы с Сальери сидели у очага перед сном. — Неужели я так скверно показал себя?

Я понимал, что это пустое, а комплиментов мне отвесили уже достаточно, но молчать не мог. Я все искал подтекст, причины, оправдания себе или Моцарту. Они кружились в голове мерзким гудящим роем. Сытость и умиротворение его приглушили, но не прогнали.

Сальери ко мне даже не повернулся; в огонь он, устало раскинувшийся в кресле, глядел мрачно и настороженно, будто видел там какое-то дурное будущее.

— Совсем наоборот. Но простите его, — наконец отозвался он. — Это правда: ему сложно уживаться с яркими учениками. И прочее им сказанное правда, он устал от людей, и ваш юношеский пыл, наверное, напомнил ему о беге собственного времени. Его последняя опера [Сальери говорит о «Свадьбе Фигаро». Это опера-буффа о приключениях хитрого слуги, который обводит вокруг пальца своего господина и защищает от его посягательств свою невесту Сюзанну. Премьера состоялась 1 мая 1786 года.] чудесна, но дерзка… — я вздрогнул, — и принята не так однозначно, как предыдущая; нынешняя же задумка о Доне Жуане темна, пронзительна и отнимает много сил, ведь работать с легендами о грешниках и бунтарях опасно. И это не говоря о семье…

— Семья, — эхом отозвался я, уцепившись за слово, как за край обрыва. Захотелось вдруг быть чуть откровеннее. — Мне ли не понять бед с ней, моя трещит по швам.

«Мой средний брат доносит на меня, и я не понимаю, почему он делает это с таким упорством и удовольствием. Младший недавно окривел на один глаз, и его бьют за то, что он первый из нас выбрал иной путь. Моя мать тает как свечка…» Но слова трусливо застряли в горле, я не мог унизиться до слабости. Сальери в упор посмотрел на меня — о эти чужеземные, колдовские глаза венецианцев, — выпрямился и, подавшись чуть ближе, вдруг накрыл мою лежащую на подлокотнике руку теплой жесткой ладонью.

— В таком случае вы приняли мудрое и мужественное решение не задерживаться, вопреки тому, что отпустили вас на несколько месяцев. — Он помедлил. — И может, это еще одна причина, по которой ваше предприятие не удалось сейчас. — Рука дрогнула, он убрал ее. — Я сирота, Людвиг, вы наверняка слышали. И я желаю вам идти к успеху иначе, чем я, то есть… имея кого-то за спиной. Хотя и у этого есть темная сторона, конечно.

Я сдавленно прошептал: «Спасибо». Нежная тоска, особенно по матери, спугнула рой обид. Сальери, опять повернувшись к огню, какое-то время молчал — в длинных тенях он казался все мрачнее. Он потирал рассеянно подбородок; на украшавшем мизинец серебряном перстне матово блестел черный агат. Сирота… не поэтому ли так старается наполнить дом теплом и заботлив ко мне, нечесаному бродяге? Я робко повторил благодарность. Будто не услышав, он вдруг снова заговорил сам, и впервые с нашей встречи я уловил в речи акцент. Было нетрудно догадаться: так прорывается волнение.

— Я расскажу вам об этой темной стороне на чужом примере, потому что знаю: дальше вы это не понесете. Вы видитесь мне честным и талантливым, и не хотелось бы, чтобы вы дали сегодняшней неудаче вас сломить. А еще, может… это что-то даст вам. Как дало бы ему, будь он достаточно откровенен с близкими.

Под «ним» Сальери подразумевал Моцарта, судя по мягкой интонации. Я не решился нарушать тишину, просто ждал: неужели… неужели я хоть что-то пойму? Вздохнув и опустив руку с перстнем на подлокотник кресла, Сальери продолжил:

— Их было двое, талантливых детей в семье: Наннерль и Вольфганг. Эту часть истории вы точно слышали сами и понимаете: гениальные девочки, увы, не так в чести у отцов, как гениальные мальчики.

Я кивнул.

— Маленькими они выступали на равных; сестра то затмевала брата, то была ему достойной опорой… но дальше все изменилось. Наннерль избрали простую судьбу чьей-нибудь жены, запретили ей даже сочинять, уничтожили все, что она создала прежде. — Сальери поморщился. — Вольфганга же упорно поднимали к высотам, потом он шел к ним сам. Он увлекся разъездами, балами. Их с сестрой связь ослабла. А ведь она была очень крепкой; давала ему много сил и радости.

Он все глядел в пламя; я глядел туда же, и мне мерещились силуэты играющих брата и сестры. Вокруг танцевали то ли огромные водоросли, то ли разбойники с саблями. Я моргнул. Огонь стал просто огнем.

— Вольфганг вернулся в родной город, занял композиторскую должность, но думаю, сами понимаете… — Сальери слабо улыбнулся. — Ему хотелось выше. И вот он уехал к нам, оставив сестру с отцом, а отца в большом раздражении, можно сказать, в гневе. — Снова по моей спине пробежал холодок. — Сестра ждала из армии жениха, свою любовь детства. И не подозревала, что тому откажут под предлогом бедности; что отец уже решил отдать ее знакомому старику с высоким чином. Чтобы хоть один из детей оказался действительно полезным и принес семье если не славу, то статус… — Сальери устало потер глаза. — Вольфганг узнал. Конечно, он вспылил в обычном своем духе, предложил Наннерль сбежать в Вену, начал сулить ей творческий успех, заработки уроками… — Рука опустилась. — Но увы. Наннерль уже погасла, за эти годы отец привязал ее к себе и сломил ее дух. Она, может, и дерзнула бы, если бы Вольфганг не был по уши в долгах, в интригах, без стабильной должности. И он сам понимал, что будет хлипкой опорой для молодой женщины, которую вдобавок проклянут за побег. — Сальери вздохнул снова. — Он ощутил себя бессильным. Это пошатнуло его уже тогда, я не мог не заметить. Бессилие помочь любимым ужасно, Людвиг, нет ничего хуже. Особенно когда их беды — следствие наших поражений.

— Несправедливо, — прошептал я и вспомнил отчего-то всех своих умерших во младенчестве сестер, потом единственную живую — больную крошку, родившуюся недавно. Я сравнил их с чужой сестрой, у которой тоже в какой-то мере отняли жизнь, ведь продолжение я примерно знал: Анна Мария Моцарт давно замужем за старым сановником, увезшим ее в озерную глушь. О ее музыке не слышно ничего.

— От их с Вольфгангом нежности остался пепел, в пепел превращаются и его отношения с отцом, — продолжил Сальери. Он разглядывал уголья, пока еще ослепительно жаркие. — Вдобавок герр Моцарт-старший умирает, и, наверное, Вольфганг не может понять, чем станет для него эта смерть, сумраком или зарей… — Он вдруг опять повернулся ко мне, закусившему губу. — Вам близко это… да?

— Да, — пролепетал я, почти задохнувшись.

Мой отец, судя по крикливости и силе ударов, не собирался умирать. Но, даже думая об этом в перспективе, я терялся. Он был со мной все время, его любила мать. Он подталкивал меня к будущему как мог, находил учителей и не давал отступиться. Он же бранил меня и топтал. Что я почувствую, если… когда… Теперь я принялся тереть веки, притворяясь, что устал, и удивляясь тому, как намокли ресницы. Но следующие слова заставили мою руку замереть.

— Эта бедная девочка… — горько выдохнул он, — очень любила семью. Возможно, не будь ее, случилось бы что-то постыдное — например, рано или поздно герр Моцарт-старший явился бы в Вену за сыном и поволок бы его домой за волосы, браня за то, что не достиг успеха, не затмил хотя бы меня… — Уголки губ Сальери опять приподнялись в улыбке, вялой и ироничной, но тут же опустились. — Наннерль всегда вызывала огонь на себя. Добровольно. И вот ее судьба. — Слова упали камнями. — Затворница, нянчащая чужих детей. Несчастная сестра несчастного брата, разуверяющегося в себе и в людях. Я веду к простому, Людвиг. — Наши взгляды опять встретились. — У каждого свой путь, и каждый должен пройти его до конца, не ложась ни на чей алтарь. Ведь людям, принявшим наши жертвы, еще с ними жить. — Он подался чуть ближе. — Не знаю ваших обстоятельств, но умоляю: никогда, нигде — если, конечно, мы не говорим о спасении десятка жизней, например военным подвигом, — не вызывайте огонь на себя.

Он все глядел на меня, неотрывно, почти с отчаянием. Я глядел в ответ, но украдкой видел: в огне снова играет мальчик, а сестра лежит на углях, обращенная грудой осенней листвы. Мне было страшно, но что-то внутри, наоборот, будто вставало осторожно на место; от дисгармонии двух этих чувств хотелось сжать виски, закричать. Огонь на себя, помнишь? Я ведь и сам говорил, что вызываю его ради Николауса и Каспара.

— Это не оправдывает Вольфганга; того, как он сегодня… — Сальери с трудом подобрал слово помягче, — обидел вас. Но то, о чем я рассказал, изматывает его уже пару лет, добавьте к этому проблемы с деньгами, здоровьем… всем. Отец его по-прежнему полон желчи. А ведь минимум одной беды — с почками, суставами, сном — у Вольфганга не было бы, если бы в детстве их с Наннерль возили по концертам в более теплой карете и давали им чаще отдыхать. — Я скорее спрятал между колен руки, боясь, что на них остались следы карающей указки. — Вольфганг слаб: кроме новых вершин, ему не хватает самой простой поддержки.