Но Притчард даже не улыбнулся:

— Ты говоришь, это был не песок и не самородки. Я правильно понимаю?

Нильссен вздохнул:

— Да, точно; это были спрессованные бруски.

— Спеченное золото, — кивнул Притчард. — А для этого нужно специальное оборудование и навык. Так кто же поработал кузнецом? Уж никак не Уэллс.

Нильссен помолчал. Такая мысль в голову ему не приходила. Манера Притчарда выдвигать свои аргументы с самонадеянной уверенностью была ему неприятна, но он поневоле отдавал аптекарю должное: тот обнаружил ряд связей, которые он, Нильссен, упустил из виду. Он задумчиво посасывал трубку.

В тонкостях разработки золотых месторождений Нильссен разбирался неважно. Он как-то попробовал свои силы в старательстве и нашел, что труд это тяжкий и неблагодарный: таскаешь из реки воду ведро за ведром, промывая руду, да отбиваешься от москитов, что заползают под куртку, — пока совсем не обезумеешь и не запляшешь на месте. После у него ныла спина, жгло пальцы, а ноги распухли и отекли на много дней. А с щепоти песка, которую он унес домой, завязав в угол платка, взяли налог, и один и другой, и взвесили ее до малой частицы унции, и наконец дали за нее пять грязных шиллингов — невыразимое разочарование! — этой суммы едва достало, чтобы заплатить за наем лошади до ущелья и обратно. Больше Нильссен не пытал счастья. По своим природным задаткам и самоопределению он был человеком Возрождения: такие на любом избранном поприще привыкли ждать мгновенного успеха; если с первой же попытки навыком овладеть не удалось, то они от ремесла вообще откажутся. (К подобному подходу сам он относился не без юмора: он частенько рассказывал о своей неудаче в ущелье Хокитики, преувеличивая перенесенные неудобства, комично вышучивая деликатность своей конституции, — однако такое толкование он позволял только себе одному и заметно конфузился, если собеседник смотрел на дело с той же точки зрения или с ним соглашался.)

Теория, изложенная ему Джозефом Притчардом, в определенном смысле представлялась вполне логичной. Кто-то — возможно, что и несколько человек — наверняка знал про клад, спрятанный в доме Кросби Уэллса. Состояние было слишком огромным, а продажа имущества произошла слишком скрытно и спешно, чтобы вовсе отрицать такую вероятность. Далее, склянка с лауданумом, обнаруженная в непосредственной близости от трупа, наводила на мысль, что кто-то — возможно, тот же самый кто-то — побывал в хижине либо непосредственно до смерти отшельника, либо сразу после, предположительно с недобрыми намерениями. Склянка была от Притчарда: куплена в его лавке, этикетка надписана его же рукой, значит тот, кто лекарство принес, явно был жителем Хокитики и ехал на север, а не чужаком, направлявшимся на юг. Тем самым политик и его спутники, первыми обнаружившие тело Кросби и сообщившие о его смерти в городе, полностью исключались.

В глубине души Нильссен полагал, что Притчард прав, подозревая покупателя имущества, Эдгара Клинча, а также и банковского служащего Фроста. Он, в отличие от Притчарда, конечно же, не думал, что эти двое причастны к убийству Эмери Стейнза, но похоже было на то, что Клинч и впрямь действовал по наводке, раз купил хижину и землю Кросби Уэллса так поспешно, — уж в чем бы эта наводка ни состояла, Чарли Фрост наверняка о ней знал. Нильссен также признавал, что его собственное участие в деле, в которое он ввязался безо всякой задней мысли, наверняка покажется сомнительным беспристрастному стороннему наблюдателю, ведь он занес стеклянную склянку с лауданумом в свой регистр вместе со всем прочим (он составлял список вещей, подлежащих продаже), и он в результате этой сделки обогатился на четыреста фунтов.

Однако сверх этих допущений (а ведь, в конце концов, это только допущения, основанные на сомнениях и личных впечатлениях) Нильссен не знал, что и думать. Притчард убеждал, что исчезновение Эмери Стейнза никак нельзя считать совпадением, — а это гипотеза; он утверждал, что Стейнз был убит, — а это догадка; он вообразил, что труп его спрятан в могиле Уэллса, — а это предположение; он счел возможным, что юридическое фиаско в связи с собственностью Уэллса было спланировано заранее как своего рода западня, как приманка, — а это Нильссену казалось уже чистой воды фантазией. Объяснить, откуда взялась склянка с лауданумом, Притчард не смог; ни мотива, ни правдоподобного подозреваемого он не предоставил… и, однако ж, комиссионер не находил в себе сил сбросить со счетов аргументы аптекаря, пусть манера их излагать ему весьма не нравилась.

Нильссен не разделял восторженной одержимости аптекаря сокровенными тайнами; искать правду он не стремился, в отличие от Притчарда. Тот становился сам не свой, когда заговаривал о собственных страстях: об эликсирах, которые составлял и пробовал под низким потолком своей лаборатории, о смолах и порошках, которые он покупал и продавал в непрозрачных банках. Ощущалось в нем что-то холодное и безжалостное, думал про себя Нильссен, возводя собственную неприязнь, как это часто за ним водилось, в принцип эстетического неприятия.

Наконец с недовольным видом — а он неизменно раздражался, когда аргументы собеседника доказывали несостоятельность его собственных, — Нильссен извлек изо рта трубку и изрек:

— Ну-с… может статься, у Уэллса были какие-то знакомства тут, в Резервном банке. Килларни, там, или кто-нибудь из представителей компании…

— Нет. — Притчард хлопнул по столу ладонью. Он давно ждал, чтобы Нильссен ошибся в своей догадке, и уже заготовил возражение: — Тут китаеза замешан. Готов на что угодно поспорить. В кумирне на Каварау всегда было полным-полно ребят без лицензии — они права на разработку промеж себя делят. Их друг от друга не отличишь, да и имена чужого языка поди разбери! Они там все в Чайнатауне подработать не прочь. Будь тут замешана компания, все бы выглядело…

— Чище? — с надеждой спросил Нильссен.

— Наоборот. Если нужно следы заметать, если входить вынужден через черный ход, а не через вестибюль, как обычно, — вот тогда и начинаешь принимать меры, чем-то жертвовать. Понимаешь? Человек изнутри вынужден считаться с пешками — со всеми элементами системы. А человек снаружи волен договариваться с дьяволом напрямую.

Таких выражений Нильссен терпеть не мог. Он вновь опустил взгляд на купчую.

— «Чайнатаунская кузня», — гнул свое Притчард. — Помяни мое слово. Там при горне только один парень работает. Звать Цю.

— Ты с ним поговоришь? — вскинул глаза Нильссен.

— Вообще-то, я надеялся, что с ним поговоришь ты, — признался аптекарь. — У меня сейчас с азиатами небольшая проблемка.

— Могу ли я спросить, в чем дело?

— Ох, да просто бизнес не заладился. Коммерческие тайны. Опиум. — Притчард перевернул руку ладонью вверх и уронил ее на колени.

— Ты ввозишь опиум из Китая? — нахмурился Нильссен.

— Ох господи, нет, конечно, — запротестовал Притчард. — Из Бенгалии. — Он на мгновение замялся. — Тут, скорее, частная ссора. Из-за той шлюхи, что едва не померла.

— Анна, — кивнул Нильссен. — Анна Уэдерелл.

Притчард насупился: он не хотел озвучивать ее имя. Он отвернулся и некоторое время следил, как под козырьком подъемного окна скапливаются и набухают дождевые капли.

Повисла недолгая пауза. И не успел еще Притчард заговорить снова, как Нильссена вдруг осенило: а ведь аптекарь любит ее, эту проститутку Анну Уэдерелл. Он прикинул про себя такую возможность, наслаждаясь своим открытием. Девушка и впрямь задевала в душе тайные струны: она двигалась с этакой усталой смертоносной томностью, точно недовольный лебедь, но нравом отличалась несколько более ветреным, нежели Нильссен ценил в женщинах, а ее красота (впрочем, Нильссен не назвал бы ее красивой: это слово он сберегал для непорочных девственниц и ангелических образов) выглядела чересчур искушенной, на его вкус. А еще она курила опиум; в силу этой привычки ее черты всегда казались слегка смазанными, а сама она — бесконечно изнуренной. Неподобающее пристрастие, что и говорить, а теперь она еще и едва руки на себя не наложила. Да, подумал Нильссен, именно на такую девицу Притчард с легкостью западет; они бы встречались в темноте, и эти лихорадочные сближения несли бы в себе печать обреченности.

Но тут комиссионер просчитался. Нильссеновы догадки подкрепляли сами себя: он отдавал предпочтение доказательствам, которые лучше всего подходили к его жизненным принципам, и держался тех принципов, что проще всего доказывались. Он частенько разглагольствовал о добродетели и производил впечатление характера жизнеутверждающего и оптимистичного, но его вера в добродетель была вверена господину менее гибкому, нежели оптимизм. Кредит доверия, если воспользоваться расхожим выражением, — это дар случайный, а Нильссен слишком гордился своим интеллектом, чтобы отказаться от способности строить гипотезы. В его сознании кристаллические формы высоких абстракций покрывались защитной глазурью: он любил их разглядывать, дивиться их блеску, но ему никогда не приходило в голову снять их с каминной полочки резного дуба и пощупать, повертеть в руках. Он пришел к заключению, что Притчард влюблен, просто потому, что было так приятно обдумать и взвесить этот факт, придирчиво изучить субъекта и вернуться к своим неизменным убеждениям: что Притчард чудак каких мало, что Анна — погибшая женщина и что любить шлюх ни в коем случае не следует.

— Да, так вот, — продолжал между тем Притчард, — они прям взбеленились из-за этой истории, представляешь! Тот узкоглазый парень, что держит курильню в Каньере, — А-Су его звать, — он пошел к Тому Балфуру, после того как эта шлюха занемогла, прям весь такой расстроенный. Сказал Тому, что хочет посмотреть на мои экспедиторские отчеты и проверить последнюю поставку, что пришла мне на счет.

— А почему он не обратился к тебе напрямую? — удивился Нильссен.

Притчард пожал плечами:

— Небось думал, я какую-то пакость замыслил.

— Он решил, что ты ее отравил нарочно?

— Да. — Притчард снова отвел взгляд.

— Ну и что Том сказал? — подтолкнул его Нильссен.

— Он предъявил А-Су все мои учетные записи. Доказал, что там все чисто.

— То есть с документами все в порядке?

— Да, — коротко ответил Притчард.

Нильссен заметил, что задел гостя, и испытал злорадное удовольствие. Его понемногу начинало злить предположение, что они с Притчардом в равной степени окажутся замешаны в этом сговоре, если (или когда) обнаружится вероятное убийство Эмери Стейнза; ему казалось, что Притчард влип куда серьезнее, нежели он сам. Нильссен не имел никакого касательства к опиуму и иметь не желал. Опиум — это яд, истинное бедствие; он лишает людей разума.

— Послушай, — Притчард ткнул пальцем в поверхность стола, — тебе обязательно надо разговорить этого Цю. Я бы сам за дело взялся, если б мог, — я сунулся было в курильню, но Су меня на дух не переносит. Цю — дело другое. Он парень порядочный. Спроси его про клад — не его ли это золото, а если да, то как оно оказалось в доме Уэллса. Можешь сегодня же во второй половине дня туда наведаться.

Нильссена больно задело, что им помыкают как мальчишкой-рассыльным.

— Не вижу, отчего бы тебе самому не поговорить с Цю, если поцапался ты с совсем другим парнем.

— Я под ударом. Считай, что я на дно залег.

Про себя Нильссен назвал его поведение несколько иначе. А вслух с капризной раздражительностью (лучшая защита!) осведомился:

— С какой бы стати этому китаезе со мной откровенничать? — И отодвинул от себя желтую купчую.

— По крайней мере, ты для них — человек нейтральный, — отозвался Притчард. — Ты не давал им повода составить о себе то или иное мнение, верно?

— Это сынам Небесной империи-то? — Нильссен вновь затянулся; табачный лист почти весь превратился в пепел. — Нет, не давал.

— Перед именем нужно произносить «А» — «А-Цю». Это у них вроде как «мистер». — Притчард помолчал мгновение, не сводя глаз с собеседника, и наконец добавил: — Вот о чем еще подумай. Если нас подставили, то его, возможно, тоже.

При этих словах в дверь постучали. Конторский служащий явился с известием, что в приемной ждет Джордж Шепард и просит его принять.

— Джордж Шепард, начальник тюрьмы? — переспросил Нильссен не без дрожи, искоса глянув на Притчарда. — Он не объяснил зачем?

— По обоюдовыгодному делу, так он сказал, — отозвался клерк. — Мне его ввести?

— Я ухожу, — тут же вскочил на ноги Притчард. — Так ты к нему наведаешься, к этому парню по имени Цю? Ну, скажи, что наведаешься.

— Это мне в Каньер тащиться, да? — вздохнул Нильссен, вспоминая про ланч и про буфетчицу в «Нонпареле».

— Да туда всего с час пути, — возразил Притчард. — Но только смотри не перепутай: тебе нужен такой тощий коротышка, чисто выбритый; ты его домишко узнаешь по торчащей трубе от кузни. Ну, жду известий. — И он вышел за дверь.

* * *

Кабинет Нильссена внезапно показался слишком тесным для тяжелого, негибкого поклона, что Джордж Шепард отвесил при входе. Комиссионер непроизвольно вжался в кресло, но тут же, чтобы сгладить впечатление, вскочил на ноги, протянул руку и воскликнул:

— Мистер Шепард — да-да, пожалуйста! Я до сих пор не имел чести ознакомиться с вашим делом, сэр… но надеюсь, что смогу оказаться вам небесполезен в ближайшем будущем… Присаживайтесь, будьте так добры.

— Я вас, конечно же, знаю, — отозвался Шепард, усаживаясь на предложенный ему стул.

Видя, что трубка Нильссена дымится, он извлек из кармана свою собственную. Нильссен передал через стол свой кисет и шведские спички. Повисла краткая пауза: Шепард набил чашечку табаком, умял его хорошенько, чиркнул спичкой. Трубка его была неглубокой, из корня вереска, с аккуратным янтарным колечком между мундштуком и черенком. Он пыхнул раз-другой, убедился, что табак занялся, и откинулся на стуле, оценивающе глянув налево, затем направо, словно пытаясь свыкнуться с планировкой помещения.

— Понаслышке, — добавил Шепард; он был из тех людей, что, дав ход мыслям, всегда доканчивают фразу. Набрав полный рот дыма, он разом выдохнул. — Тот парень, что как раз уходил. Как бишь его?

— Его зовут Джо Притчард, сэр, — Джозеф. У него аптека на Коллингвуд-стрит.

— Ах да.

Шепард помолчал, обдумывая в уме свое дело. Бледные лучи дня косо ложились на рабочий стол Нильссена и замораживали клубы табачного чада, нависавшие над его головой, — каждая спиралевидная прядь застывала в воздухе: так кварц сохраняет в себе извилистую золотую жилу и являет ее взгляду. Нильссен ждал. И думал про себя: «Если меня осудят, этот человек будет моим тюремщиком».

Назначение Джорджа Шепарда начальником хокитикской тюрьмы почти не встретило возражений у тех, кто жил и старательствовал в пределах его юрисдикции. Шепард был человеком спокойным, внушительным, двигался неспешно; эта его повадка словно бы постоянно подчеркивала ширину его плеч и весомость его рук; ходил он размашистым, размеренным шагом, а если и говорил (что случалось нечасто), то распевным, мощным, низким басом. Манеры его, напрочь лишенные и искры юмора, к себе не слишком-то располагали, но суровость в его профессии считалась достоинством, и его никогда в жизни не обвиняли в пристрастности либо предвзятости, что, как соглашались все избиратели, несомненно, делало ему честь.

Если Шепард и служил объектом досужих шуток, то разве что гипотетического плана, касавшихся главным образом его отношений с женой. Этот брак, по всей видимости, совершался в полном молчании, при мрачной решимости с его стороны и робкой пассивности — с ее. Женщина называла себя «миссис Джордж», и то еле слышным шепотом; у нее был растерянный, панически-испуганный вид истязаемой зверушки, что видит клетку там, где никакой клетки нет, и сжимается от любой неожиданности. Миссис Джордж почти не показывалась за пределами тюрьмы, разве что по редким торжественным случаям, когда, вся красная от смущения, семенила по Ревелл-стрит следом за начальником Шепардом. Они с мужем прожили в Хокитике четыре месяца, прежде чем хоть кто-то прознал, что у нее есть имя — Маргарет; хотя произнести его в присутствии бедняжки означало напугать ее до полусмерти: она тут же обращалась в бегство.

— Я пришел к вам по делу, мистер Нильссен, — начал Шепард, стискивая чашку трубки в кулаке и прижимая ее к груди. — Наше нынешнее здание тюрьмы ничуть не лучше загона для скота. Света мало, воздуха не хватает. Чтобы проветрить, мы приоткрываем дверь на цепочке, а я караулю на пороге, с винтовкой на коленях. Помещение совершенно непригодно для жилья. У нас нет средств справляться с… более опытными преступниками. С более изощренными преступлениями. Как, скажем, убийство.

— Нету… то есть да, да, вы правы, — закивал Нильссен. — Безусловно.

Помолчав немного, Шепард продолжил:

— Простите мне мой пессимизм, но, мне сдается, в Хокитике наступают темные времена. Этот город стоит на грани. В холмах по-прежнему царит закон прииска, а здесь — что ж, мы все еще захолустье Кентербери, но вскорости станем лучшим украшением его короны. Уэстленд отделится, а Хокитику ждет процветание [Уэстленд — избирательный округ в пределах Уэст-Коста, но в 1873 г. он ненадолго стал самостоятельной провинцией со столицей в Хокитике.], но, прежде чем преуспеть, ей придется достичь примирения внутри себя.

— Достичь примирения?

— Примирить варварство и законность.

— Вы имеете в виду туземцев — племена маори?

В голосе Нильссена послышались восторженные нотки: он питал романтическую страсть к тому, что сам называл «родоплеменной жизнью». Когда маорийские каноэ поднимались по ущелью Буллер живым воплощением мощи и слепящего великолепия, он наблюдал за этим зрелищем издалека — во власти благоговейного восхищения. Воины казались ему могучими и грозными, их женщины — непостижными, их обычаи — первозданно-жуткими. В его завороженности было больше ужаса, нежели почтения, но к этому ужасу его тянуло возвращаться снова и снова. На самом деле, поехать в Новую Зеландию Нильссена впервые сподвигла случайная встреча с бывалым моряком в придорожной гостинице близ Саутгемптона, похвалявшимся (не слишком-то правдоподобно, как выяснилось позже) своим знакомством с первобытными племенами «Южных морей». Матрос был голландцем и куртку носил укороченную, выше бедер. Он обменивал железные гвозди на кокосовые орехи, он позволял островитянкам ласкать ладонями его белокожую грудь, а однажды подарил узел островному мальчишке. («Что за узел?» — взмолился Нильссен, подходя ближе; оказалось — турецкая оплетка. Нильссен не знал, что это такое, и моряк нарисовал в воздухе петли цветочного узора.)

Но в ответ на восклицание Нильссена Шепард лишь покачал головой:

— Я не использую слово «варварский» применительно к коренному населению. Я имею в виду саму землю. Золотодобыча — дело грязное; человек начинает мыслить как вор. А здесь условия достаточно тяжкие, чтобы старатели дошли до крайности.

— Но ведь на рудниках можно создать условия более цивилизованные.

— Вероятно — когда реки окончательно истощатся. Когда старатели уступят место плотинам, и драгам, и золотодобывающим компаниям, когда вырубят леса… тогда — вероятно.