Балфур медленно выдохнул.

— Хороший вопрос, — проговорил он, словно бы скрепя сердце. — Но если я тебе скажу, я предам доверие Лодербека. Нарушу свое слово!

Балфур снова уставился на свечной фитиль, надеясь, что приятель станет уговаривать его продолжать.

Однако, к несчастью для Балфура, моральный кодекс Левенталя не допускал того нарушения, на которое был готов посмотреть сквозь пальцы Балфур. Смерив собеседника бесстрастным взглядом, он откинулся на стуле и сменил тему.

— А ты знаешь, — бодрым тоном осведомился он, — ты ведь не первый, кто приходит ко мне в офис и спрашивает насчет того объявления в газете, ну про Эмери Стейнза.

Балфур поднял взгляд, он был одновременно разочарован и удивлен:

— Да ну — а кто еще?

— В середине недели заглянул один человек. В среду или, может, во вторник. Ирландец. Священник по профессии, но не католик — методист, кажется. Он займет должность капеллана в новой тюрьме.

— Он принадлежит к Свободной методистской церкви, — уточнил Балфур. — Я с ним утром познакомился. Он еще выглядит странновато. С зубами не повезло бедняге. Так, а у него-то какой интерес в этом деле?

— Я имени никак не вспомню, — пробормотал Левенталь, потеребив губу.

— С какой стати он интересовался Стейнзом? — вновь спросил Балфур. Имени капеллана он не знал и подсказать не мог.

Левенталь сложил руки на столе.

— Ну, все это как-то чудно вышло, — промолвил он. — Этот священник, по-видимому, сопровождал коронера в хижину Кросби Уэллса, чтобы забрать останки.

— Да-да, а потом он же предал тело земле, — покивал Балфур. — Сам могилу вырыл.

— Девлин! — воскликнул Левенталь, ударив кулаком по столу. — Вот как его фамилия: Девлин. А имени все равно не помню. Сейчас, минутку…

— Так или иначе, — откликнулся Балфур, — я спрашиваю: ему-то что за дело до Стейнза?

— Я сам не вполне понимаю, — признался Левенталь. — Из нашего очень краткого разговора я так понял, ему требовалось срочно переговорить с мистером Стейнзом — либо насчет смерти Кросби Уэллса, либо о чем-то имеющем к ней отношение. Но ничего сверх этого добавить не могу. Я не спросил.

— Жаль, что не спросил, — посетовал Балфур. — Это ж лишняя ниточка, и непонятно, куда она ведет.

— Ба, Том! — просиял улыбкой Левенталь. — Да ты рассуждаешь прямо как детектив!

Балфур вспыхнул.

— Не то чтобы, — возразил он. — Просто пытаюсь кое-что выяснить.

— Кое-что выяснить — для своего доброго друга Лодербека, который обязал тебя молчать!

Балфур тут же вспомнил, что священник тем же утром нечаянно подслушал Лодербекову исповедь, и ощутил смутную тревогу. Вот где лишняя ниточка-то болтается неприкаянно! Ей-ей, Лодербеку следовало вести себя осторожнее и не болтать о делах частного характера в общественном месте!

— Ну так не странно ли оно? — ощетинился Балфур. — Этот парень, Девлин…

— Коуэлл Девлин! — воскликнул Левенталь. — Вот как его звать! Я знал, что вот-вот вспомню. Коуэлл Девлин. Да, с зубами ему не повезло.

— Уж кто бы он там ни был, лично я его прежде в глаза не видел, — промолвил Балфур. — Явился откуда ни возьмись, и туда же, волнуется за Эмери Стейнза! Тебе это не кажется подозрительным?

— Да, очень подозрительно, — согласился Левенталь, по-прежнему улыбаясь. — Чрезвычайно подозрительно. Но ты начинаешь злиться, Том.

Балфур и впрямь заметно раскраснелся.

— Это все Лодербек, — начал было он, но Левенталь покачал головой:

— Нет-нет, я ни в коем случае не заставлю тебя предавать доверие. Я просто поддразниваю. Давай сменим тему. Я не стану задавать вопросов.

Но Томасу Балфуру очень хотелось, чтобы Левенталь вопрос задал. Он был вполне готов предать доверие Алистера Лодербека и от души надеялся, что, притворяясь, будто ни за что не станет разглашать тайны политика, он сподвигнет Левенталя поуговаривать его именно это и сделать. Но, по-видимому, Левенталь в эти игры не играл. (Либо не хотел, либо не знал, что можно попробовать.) Балфур чувствовал, что ему не хватает воздуха. Почему он с самого начала не сел и не рассказал откровенно и полностью о шантаже, жертвой которого стал Лодербек, и о намеченной мести? А теперь придется уйти, так толком ничего и не выяснив, — не может же он предложить поведать обо всем теперь, когда издатель заверил его, что не хочет ничего знать!

Заметим вскользь, что об этой самоцензуре можно только пожалеть: если бы Балфур и впрямь пересказал историю Лодербека полностью, 27 января события, вероятно, повернулись бы несколько иначе и для него, и для ряда других людей. Отдельные подробности воскресили бы в памяти Левенталя некое происшествие, вспомнить о котором у него не было повода вот уже много месяцев; а между тем воспоминание это весьма помогло бы Балфурову расследованию в том, что касается Карвера, и объяснило бы, по крайней мере частично, тайну присвоения фамилии Уэллс.

Однако так уж вышло, что Балфур Лодербекову историю не пересказал и никаких интересных подробностей в памяти Левенталя не воскресло, и наконец Балфур, поднявшись от замызганного стола, вынужден был поблагодарить своего друга и распрощаться с ним, причем оба остались смутно разочарованы беседой, которая сперва пробудила надежды, но тут же их и развеяла. Левенталь вновь погрузился в безмолвное религиозное созерцание, а Балфур — в чавкающую слякоть Ревелл-стрит. Колокола отзвонили половину четвертого; день шел своим чередом.

Но неумолимо движется вперед и внешняя сфера — безграничное настоящее, вместившее в себя ограниченное прошлое. Эту самую историю, со множеством отсылок и нужных акцентов здесь и там, в данный момент излагают Уолтеру Мади; и Бенджамин Левенталь, который в курительной комнате гостиницы «Корона» тоже присутствует, отдельные ее фрагменты узнает впервые. Внезапно он вспоминает о событии, приключившемся за восемь месяцев до того. Левенталь выходит вперед, огибает бильярдный стол, поднимает руку, давая понять, что хотел бы кое-что добавить. Балфур приглашает его выступить, и Левенталь начинает пересказывать воспоминание, только что всплывшее в его мыслях, приглушенно-торжественным голосом, под стать новостям столь важным.

Вот его повесть.

Однажды утром в июне месяце 1865 года некий темноволосый человек со шрамом на щеке переступил порог маленького офиса Левенталя на Уэлд-стрит и попросил разместить объявление в «Уэст-Кост таймс». Левенталь согласился, взял ручку, приготовился записывать. Посетитель сообщил, что потерял транспортный ящик, в котором содержались личные вещи, очень ценные для владельца. Он готов заплатить двадцать фунтов, если ящик ему вернут, и пятьдесят, если вернут невскрытым. Он не стал уточнять, что именно находилось в ящике, помимо того факта, что содержимое представляет для него большую ценность; изъяснялся он в грубовато-резкой, немногословной манере. Левенталь попросил его назвать свое имя; тот не ответил. Зато вытащил из кармана свидетельство о рождении и выложил его на стол. Левенталь скопировал имя — мистер Кросби Фрэнсис Уэллс — и осведомился, куда направлять откликнувшихся, если потерянный ящик вдруг отыщется. Посетитель дал некий адрес на набережной Гибсона. Левенталь записал и его, заполнил квитанцию, принял оплату и попрощался с гостем.

Вы спросите (Мади, собственно, и спросил), а почему Левенталь так уверен насчет подробностей этого визита, учитывая, что вспомнил он о нем только что, почти восемь месяцев спустя, и не имел возможности уточнить отдельные детали. Как может Левенталь со всей убежденностью утверждать, во-первых, что человек, поместивший объявление, действительно имел шрам на щеке, во-вторых, что это произошло в июне прошлого года, и, в-третьих, что в свидетельстве о рождении вне всяких сомнений значилось имя Кросби Фрэнсис Уэллс?

Левенталь ответил учтиво, но несколько пространно. Он поведал Мади, что газета «Уэст-Кост таймс» была основана в мае 1865 года, примерно месяц спустя после того, как Левенталь высадился в Новой Зеландии. Первый ее выпуск составлял всего-навсего двадцать экземпляров, по одному на каждую из хокитикских гостиниц, один — для только что назначенного главы муниципалитета и один — для самого Левенталя. (Спустя месяц, благодаря приобретению парового печатного станка, тираж увеличился до двухсот экземпляров; а теперь, в январе 1866 года, Левенталь печатает под тысячу экземпляров каждого выпуска и нанял двух помощников.) Дабы подписчики не забывали, что «Таймс» был самой первой хокитикской ежедневной газетой, Левенталь поместил самый первый номер под стекло в рамочку и повесил на стену в главном офисе. Так что он хорошо помнил точную дату основания газеты (29 мая 1865 года): ведь памятный экземпляр представал его взгляду каждое утро. А человек, о котором шла речь, пояснил Левенталь, со всей определенностью явился в какой-то из июньских дней, потому что паровой печатный станок доставили первого июля, а он отчетливо помнит, что печатал объявление посетителя со шрамом на старом ручном прессе.

А как так вышло, что его память сохранила все эти подробности? Так ведь, набирая текст, Левенталь обнаружил, что двух квадратных дюймов (стандартный размер для объявления в рекламной колонке, оплаченный человеком со шрамом) для данного сообщения недостаточно: одно последнее слово в колонку уже не влезает. Либо Левенталю пришлось бы перетасовать повторные уведомления и вообще поменять формат газеты, либо он был бы вынужден создать верхнюю висячую строку, на жаргоне наборщиков — «вдовушку», то есть последнее слово объявления (а именно «Уэллс») некрасиво повисло бы вверху третьей колонки, сбивая читателя с толку. К тому времени, как это обнаружилось, человек со шрамом давным-давно ушел, и Левенталю совершенно не хотелось идти разыскивать его по всем улицам. Вместо того он прикинул, нельзя ли выкинуть какое-нибудь слово, и наконец решил сократить второе имя заказчика, Фрэнсис. Благодаря этому висячей строки не возникло и формат колонки не пострадал.

Очередной выпуск «Уэст-Кост таймс» вышел на следующий день ранним утром, а задолго до полудня уже объявился человек со шрамом. Он настоятельно потребовал — причин, впрочем, не приводя, — чтобы второе имя тоже фигурировало в объявлении; для него, дескать, это вопрос крайней важности. Он был возмущен тем, что Левенталь изменил текст без ведома заказчика, и выражал свое недовольство с той же резкой прямолинейностью, с какой впервые обратился к издателю за помощью. Левенталь, рассыпавшись в извинениях, напечатал текст снова — и еще пять раз после того, поскольку посетитель оплатил размещение объявления в течение недели, а в создавшихся обстоятельствах Левенталь счел оправданным предложить ему седьмую публикацию безвозмездно.

Так что, как Левенталь объяснил Мади, он абсолютно уверен и насчет даты визита, и насчет полного имени заказчика: звался тот Кросби Фрэнсис Уэллс. Это происшествие намертво отпечаталось в памяти газетчика: оглядываясь назад, к истокам своего дела, предприниматель хорошо помнит свою первую ошибку, а недовольство клиента забудешь не скоро, если принимаешь свой бизнес близко к сердцу.

Тем самым оставался открытым лишь вопрос внешности заказчика, потому что как Левенталь мог утверждать наверняка, что у загадочного визитера действительно шрам на щеке (ведь у бывшего каторжника, известного под именем Фрэнсис Карвер, шрам и впрямь наличествовал, зато у отшельника, известного как Кросби Уэллс, со всей определенностью нет)? Левенталь неохотно согласился, что насчет этой последней детали есть место сомнениям. Возможно, на воспоминание об объявлении наложилось другое, о человеке со шрамом. Но он счел нужным добавить, что обычно запоминает мельчайшие подробности, а образ того человека стоит перед его внутренним взором как наяву; он помнил, что посетитель держал в руках цилиндр и в ходе беседы стискивал его между ладонями, точно намереваясь расплющить в фетровую лепешку. Уж эта-то подробность вряд ли вымысел! Левенталь объявил, что готов поспорить на приличную сумму денег: у запомнившегося ему человека на щеке действительно шрам в форме серпа, а в свидетельстве о рождении в самом деле значилось имя Кросби Фрэнсис Уэллс. Левенталь, однако, признал, что не был знаком с Кросби Уэллсом лично и вообразить его черты никак не мог, поскольку никаких набросков или портретов покойного не сохранилось.

Эти новые сведения, как легко можно представить, были встречены настоящей какофонией восклицаний и предположений в курительной комнате гостиницы «Корона», и прошло какое-то время, прежде чем рассказ возобновился. Но мы оставим этих людей в настоящем и устремимся вперед, в прошлое.

* * *

Паромная переправа между Каньером и устьем реки Хокитика из-за сложных погодных условий не прервалась, но замедлилась: перевозчики, за отсутствием пассажиров и дел насущных, рассевшись тут и там на открытом складе, примыкающем к пристани, курили и играли в вист. Ничуть не обрадовавшись перспективе бросить игру и выйти под проливной дождь, они назвали цену, отражающую их недовольство как в зеркале. Но Мэннеринг тут же согласился, и паромщики волей-неволей отложили карты, загасили сигареты и потащили лодку по скату к воде.

Каньер находился в каких-нибудь четырех милях вверх по реке, это расстояние преодолевалось в мгновение ока на обратном пути, когда уже не приходилось грести против течения; а вот путь вглубь страны порою занимал целый час, в зависимости от уровня воды в реке, ветра и приливного потока. Старатели, что курсировали туда-сюда между Каньером и Хокитикой, обычно путешествовали в почтовой карете либо пешком, но карета к тому времени отбыла, а погода к пешим прогулкам не располагала.

Мэннеринг заплатил за проезд, и они с Фростом устроились на носу крашеной шлюпки (вообще-то, это была спасательная лодка, подобранная при кораблекрушении), а между ними втиснулась колли по кличке Холли. Гребцы по левому борту оттолкнулись от берега лопастями весел и поднатужились; очень скоро лодчонка уже шла вверх по реке.

Сидя спиной к носу, Фрост с Мэннерингом оказались лицом к лицу с гребцами — точно два габаритных, нарядных рулевых старшины; расстояние между ними сокращалось всякий раз, как гребцы наклонялись вперед и налегали на весла. Так что предстоящего им дела друзья не обсуждали, иначе им пришлось бы посвятить в свою тайну и гребцов. Вместо того Мэннеринг поддерживал неумолчную болтовню о погоде, обеих Америках, почве, стекле, завтраке, промывке на шлюзах, местной древесине, Балтийском театре военных действий и жизни на приисках. Фрост, подверженный морской болезни, вообще не двигался с места, вот разве что время от времени поднимал руку и стряхивал выступившие под полями шляпы капли. А на разглагольствования Мэннеринга отвечал лишь мычанием сквозь зубы в знак согласия.

По правде говоря, Фроста одолевал страх, причем одолевал все сильнее, по мере того как каждое движение весел несло лодку все ближе и ближе к ущелью. Да что, ради всего святого, на него нашло? — черт его дернул уверять, будто он вовсе даже не поджал хвост, когда на самом-то деле еще как поджал! Он с легкостью мог притвориться, будто ему необходимо вернуться в банк! А теперь вот его швыряет туда-сюда, под ногами три дюйма грязной воды, он продрог насквозь, он безоружен и неподготовлен — неудачно выбранный секундант для чужой дуэли — и чего ради? У него-то что за распря с китайцем Цю? Он-то что за обиду затаил? Он этого человека в жизни не видел! Фрост в очередной раз обтер поля шляпы.

Река Хокитика петляла по гравийным равнинам, усыпанным одинаково круглыми, истертыми камешками. Берега реки обрамлял темный кустарник — зелень его потемнела от дождя еще больше; вдали над холмами клубились изменчивые тучи. При взгляде на них представлялось, что расстояние здесь измеряется отрезками: высокие деревья каикатиа [Каикатиа — высокое голосемянное новозеландское дерево с вечнозеленой листвой; ценный источник древесины.] вздымались над кустарником, их силуэты зеленели на переднем плане, синели на среднем и, серые на гребне холмов, сливались с оттенком тумана. Альпы укрыла белесая пелена, но в ясный день (как отметил Мэннеринг) они выделялись вполне отчетливо, зубчатым белым хребтом на фоне неба.

Лодка продвигалась все дальше. Мимо, вниз по реке, стремительно проскользила байдарка. В ней плыли бородатый землемер и двое проводников-маори: они приветливо приподняли шляпы, Мэннеринг поступил так же (Фрост рисковать не стал: каждое лишнее движение внушало ему страх). А после — вообще ничего; лишь берега плясали перед глазами, проносясь мимо, да дождь хлестал по волнам реки. Чайки, преследовавшие их от самого устья, утратили интерес и отстали. Так прошло минут двадцать, гребцы преодолели поворот — и внезапно, как если бы лампа осветила битком набитую народом комнату, повсюду вокруг вскипела и забурлила шумная жизнь.

Палаточный городок Каньер стоял на полпути между Хокитикой и удаленными от моря участками. Земля вокруг была по большей части равнинная, изрытая сквозным узором оврагов и ручьев, и все они несли камни и гравий с вершин Альп к морю; здесь не умолкали звуки текучей воды — как отдаленный рев, как шум, как плеск, как капель. Один из первых землемеров побережья заметил: где вода, там и золото, — а вода тут была повсюду, вода стекала с листьев папоротников, вода унизывала росинками ветви, вода насыщала свисающие с деревьев мхи и, просачиваясь сквозь землю, заполняла отпечатки ног.

На взгляд Фроста, поселение в Каньере представляло собою унылое зрелище. Палатки старателей, выстроившиеся неровными ступенчатыми уступами, низко просели под тяжестью нескончаемого дождя, а несколько так и вовсе обрушились. Протянутые между ними тут и там веревки провисали под флагами и мокрым бельем. Отдельные палатки были укреплены самодельной облицовкой из шифера и глины и держались куда надежнее; какой-то предприимчивый субъект додумался растянуть второй лист между деревьями над палаткой в качестве дополнения к откидному клапану. К стволам деревьев были приколочены гвоздями раскрашенные щиты, рекламирующие все мыслимые развлечения и напитки. (Чтобы открыть на прииске кабак, достаточно было парусинового навеса да бутылки; хотя, если бы служители закона застали владельца на месте преступления, ему грозил бы штраф, а то и тюрьма; торговали там алкоголем, произведенным по большей части тут же, в лагере. Чарли Фрост однажды попробовал каньерское пойло и тут же с отвращением выплюнул: маслянистое, кислое на вкус, с какой-то густой взвесью и воняет фотоэмульсией.)

Фрост дивился тому, что дождь не загнал золотодобытчиков под крышу, — похоже, ничто не могло охладить их пыл. Они толпились у реки: кто, по колено в воде, промывал золото на лотке, кто громыхал промывочными корытами, кто надраивал кастрюли, купался, замачивал белье, штопал дыры и плел веревку на берегу. Все были одеты, как водится среди старателей, в молескин, саржу и твил. Некоторые щеголяли в кушаках ярчайшего алого цвета по тогдашней пиратской моде, большинство носили мягкие шляпы с широкими опущенными полями. Работая, они перекликались между собою, дождя словно бы не замечая. Фоном для этих возгласов служил привычный приисковый гвалт: звенящие удары топора, смех, посвист. В воздухе клубился синий дым и неспешными толчками рассеивался над рекой. Из-под деревьев донесся звук аккордеона, и откуда-то издалека — гром аплодисментов.