— Тихо здесь, правда? — промолвил Мэннеринг. — Даже для субботы.

Фрост так не считал.

— И народу никого, — продолжил Мэннеринг.

Фрост видел вокруг десятки, если не сотни, людей.

Панорама, открывшаяся их взорам, стала для Чарли Фроста первым впечатлением от Каньера — да собственно говоря, первым впечатлением от окрестностей Хокитики в общем и целом, ведь за семь месяцев с тех пор, как он преодолел Хокитикскую отмель, он так ни разу и не выбрался вглубь страны, да и вдоль берега ни разу не ездил дальше верхней террасы Сивью. И хотя он частенько жаловался на недостаток средств, в глубине души он знал, что его натуре приключения противопоказаны. Теперь же, видя, как какой-то человек подтаскивает ветку к костерку у кромки воды и бросает ее целиком на темные угли, взметнув столп дыма, который обволакивает его черным облаком, так что старатель заходится в ужасном, раздирающем легкие кашле, наводящем на мысль, что бедняга на этом свете не жилец, Фрост решил, что его консерватизм целиком и полностью оправдан.

«Каньер, — сказал он себе, — мерзопакостное, Богом позабытое место».

Лодка вышла на мелководье, киль заскреб по камням. Носовые гребцы спрыгнули за борт и вытащили суденышко из воды, чтобы Мэннеринг с Фростом смогли сойти на берег, не замочив ботинок, — напрасная любезность, поскольку ботинки их уже промокли насквозь. Колли скакнула через планширь и плюхнулась брюхом в воду.

— Фу-ты! — проворчал Мэннеринг, неуклюже перебираясь на камни и потягиваясь всем телом. — Надо было другие брюки надеть. Не тот денек, чтоб модничать, — э, Чарли? В такую погоду франт полным идиотом выглядит! Вот чес-слово!

Он уже понял, что Фрост не в духе, и пытался держаться бодрячком. Да, он искренне считал, что Фросту полезно своими глазами взглянуть на хорошую драку (в невозмутимом спокойствии Фроста ощущался привкус резонерства, что чрезвычайно раздражало Мэннеринга), однако упасть в глазах мальчишки ему совсем не хотелось. От природы склонный к соревновательности, среди прочих гипотетических призов, за которые он состязался всякий день, был и трофей с выгравированными на нем именами всех тех, с кем Мэннеринг когда-либо общался. Если бы ему пришлось вдруг выбирать между благом ближнего и уступчивостью ближнего, он бы в любом случае предпочел второе. Он Фросту послабления не даст, тот и без того слабак, и уж конечно, мальчишка должен знать свое место, но Мэннеринг не настолько горд, чтобы не протянуть руку помощи там, где в помощи явно нуждаются.

Но Фрост не ответил ни словом. Он с ужасом созерцал ситцевую палатку А-образной конструкции, в которую едва уложишь бок о бок троих мужчин и на которой тем не менее красовалась начертанная от руки вывеска «Гостиница». В еще больший ужас пришел он при виде того, как какой-то старатель расстегнул ширинку и облегчился на глазах у своих сотоварищей на камни у воды. Фрост отшатнулся — и тут же не на шутку встревожился, заслышав смех. Двое золотодобытчиков устроились под деревянным каркасным навесом менее чем в десяти ярдах от причала паромной переправы и наблюдали за приближением спасательной шлюпки. Смятение Фроста их явно забавляло: один приподнял шляпу в знак приветствия, другой шутливо отсалютовал.

— Потаращиться на нас приехал?

— Да не, Боб, — одежонку постирать в реке. Вот только позабыл сперва ее испачкать!

Старатели вновь расхохотались; Фрост, красный как рак, отвернулся. Да, жизнь его ограничивалась двойными пределами привычки и долга; да, путешествовать он не путешествовал и на приисках вкалывать не хотел; да, пальто он вычистил щеткой не далее как нынче утром и надел свежую рубашку. И стыдиться тут нечего! Но детство Фроста прошло в таком месте, где других детей не было, и поддразниваний он не понимал. Если кто-то его вышучивал, он знать не знал, как ответить. К лицу его приливала кровь, горло конвульсивно сжималось, и он мог лишь неестественно улыбаться.

Гребцы между тем уже вытащили шлюпку из воды. Они согласились перевезти обоих пассажиров обратно в Хокитику через два часа (два часа, подумал Фрост с замиранием сердца) и теперь бросили жребий, кому остаться при лодке. Неудачник разочарованно сел; остальные, позвякивая монетами, скрылись среди деревьев.

Двое старателей напротив все не унимались.

— Понюшку табаку у него попроси, — советовал один насмешник другому.

— Спроси, как часто он домой пишет — в свой Мейфэр! [Мейфэр — фешенебельный район лондонского Уэст-Энда.]

— Спроси, умеет ли он рукава засучивать выше локтя.

— Спроси его про папочкины доходы. Это ему понравится.

Что за жестокая несправедливость, думал про себя Фрост, — он в жизни не бывал в Мейфэре, у отца его ни гроша за душой, а сам он, между прочим, новозеландец! (Но такое самоназвание прозвучало глупо; никто ведь здесь не именует себя «англичанином».) У него у самого доход мизерный, если вспомнить, сколь громадную часть своего заработка он перекладывает в отцовский карман каждый месяц. Что до этого вот костюма, так он купил его на собственные деньги, а пальто нынче утром собственноручно вычистил! И да, засучивать рукава ему не внове. Манжеты у него на пуговицах, как и у старателей; рубашку он купил у хокитикского галантерейщика, точно так же как и они. Фросту очень хотелось все это озвучить, но вместо того он опустился на колени и вытянул руки ладонями вверх: колли тут же начала их вылизывать.

— Может, пойдем уже? — вполголоса намекнул Фрост Мэннерингу.

— Минутку.

Спрятав кошелек во внутренний карман, Мэннеринг возился с пуговицами пальто: никак не мог решить, оставить расстегнутыми все, кроме нижней, облегчая доступ к пистолетам, или все, кроме верхней, — тем самым надежно сокрыв пистолеты от посторонних глаз.

Фрост боязливо заозирался, избегая взгляда старателей под навесом. От причала паромной переправы отходила дорожка и, разветвляясь надвое, петляла между деревьями: одна тропа уводила на восток, к озеру Каньер, другая — на юго-восток, к Хокитикскому ущелью. За южным берегом реки раскинулось настоящее лоскутное одеяло бессчетных участков и рудников, среди которых, между прочим, была и «Аврора». Фрост об этом не знал, — собственно, он не смог бы ткнуть пальцем в направлении севера, если бы его попросили. Он поискал глазами указатель на Чайнатаун, но не нашел. Китайцев в толпе явно не было.

— Нам туда. — Словно прочитав его мысли, Мэннеринг кивком указал на восток. — Вверх по реке. Недалеко.

Фрост, зажав собаку между колен, принялся валять и мять ее влажную шерсть, не столько чтобы приласкать колли, сколько чтобы успокоиться самому.

— Не договориться ли нам заранее о… о каком-нибудь плане? — предположил он, искоса глянув снизу вверх на собеседника.

— Незачем, — отрезал Мэннеринг, подтягивая пояс повыше.

— План нам незачем?

— У Цю пистолета нет. У меня два. Такого плана мне более чем достаточно.

Заявление это Фроста отнюдь не утешило. Он выпустил Холли — собака стрелой метнулась прочь — и поднялся на ноги.

— Ты ведь не станешь стрелять в безоружного?

Мэннеринг наконец сделал выбор в пользу верхней пуговицы.

— Ну вот, — промолвил он. — Так лучше. — И довольно разгладил пальто по всей длине.

— Ты меня слышишь?

— Я тебя слышу. Чарли, хватит егозить. Ты только лишнее внимание к себе привлекаешь.

— Если ты хочешь, чтобы я перестал беспокоиться, то мог бы мне ответить! — откликнулся Фрост. Голос его едва не срывался на визг.

— Слушай сюда, — произнес Мэннеринг, наконец-то разворачиваясь лицом к собеседнику. — Вот уже пять лет, как я нанимаю китайцев работать на моих участках, и сказать могу одно. Они на дурман падки, как «шляпник» до шлюхи, — все до единого. К этому часу в субботу все желтолицые по эту сторону Альп валяются как пьяные, во власти опиумного дракона. Можно войти в Чайнатаун и повязать их всех одной рукой. Понял? Грубая сила не понадобится. И пистолеты тоже. Это все так, вящего эффекта ради. Все работает на нас, Чарли. Если кто опиумом накачался, так он лужицей растекается. Помни об этом. Он беспомощен. Прям как ребенок.

Солнце в Козероге

Глава, в которой Гаскуан вспоминает о своем первом знакомстве со шлюхой; несколько швов вспороты ножом; усталость берет свое, а Анна Уэдерелл просит о помощи.

Подглядывая в щелку двери за Анной с Гаскуаном, Джозеф Притчард увидел лишь то, чего так страстно желал сам: любовь и искреннее сочувствие. Притчард был одинок, и, как большинству одиноких душ, ему везде мерещились счастливые пары. В тот момент — когда Анна всем телом прильнула к груди Гаскуана, а он обнял ее, оторвал от земли, прижался щекой к ее волосам — Притчард, чьи обмякшие пальцы обхватили холодный шар дверной ручки, вряд ли утешился бы, узнав, что Обер Гаскуан и Анна Уэдерелл просто-напросто и всего лишь друзья. Боль одиночества не смягчится при напоминании о том, что все познается в сравнении. Даже дружба показалась бы Притчарду пиршеством за чужим окном; даже от жалкого подаяния у него бы слюнки потекли — и он бы остро почувствовал свою обделенность.

Предположения Притчарда насчет Гаскуана основывались на знакомстве самом что ни на есть шапочном — на одном-единственном разговоре, если на то пошло. Судя по Гаскуановой надменной манере держаться и по безупречному стилю в одежде, Притчард решил, будто тот занимает в магистратском суде пост весьма важный, но на самом-то деле секретарь мало за что отвечал. Главной его обязанностью было всякий день взыскивать залог в тюрьме при полицейском управлении. Сверх этого, Гаскуан целыми часами напролет заносил в реестр пошлины и сборы, вел учет квитанциям на разработку участков, рассматривал жалобы и время от времени выполнял распоряжения комиссара.

Скромная должность, что и говорить, но Гаскуан в городе объявился не так давно: он был доволен, что подыскал себе хоть такое место, и нимало не сомневался, что недолго ему суждено получать лакейское жалованье.

Гаскуан не пробыл в Хокитике и месяца, когда впервые увидел Анну Уэдерелл — закованную в кандалы, на полу тюрьмы Джорджа Шепарда. Она сидела, прислонившись спиной к стене, сложив руки перед собою. Широко открытые глаза лихорадочно блестели. Влажные пряди волос, выбившись из-под заколки, липли к щеке. Гаскуан опустился перед ней на колени и, повинуясь внезапному порыву, подал руку. Она крепко ее стиснула, притянула молодого человека еще ближе, так чтобы он оказался вне поля зрения начальника тюрьмы, который сидел у двери с винтовкой на коленях.

— Я могу внести залог, — прошептала она, — могу собрать денег, но ты должен мне поверить. И вот ему нельзя говорить, откуда они.

— Кому? — переспросил Гаскуан, тоже понижая голос до шепота.

Не отводя от него глаз, девушка кивнула в сторону начальника тюрьмы Шепарда. Крепче сжала пальцы, поднесла его руку к своей груди. Секретарь вздрогнул, едва не вырвал руку, но тут же ощутил под ладонью то, о чем она пыталась ему сообщить. Что-то прощупывалось под тканью в области ребер. Гаскуан подумал было, это что-то вроде кольчуги, да только с кольчугами он в жизни не имел дела.

— Золото, — шепнула Анна. — Это золото. По всей длине корсетных косточек и под подкладкой, везде. — Ее темные глаза умоляюще вглядывались в его лицо. — Золото, — повторила она. — Не знаю, как оно туда попало. Оно было там, когда я очнулась, — зашитое в платье.

Гаскуан недоуменно нахмурился:

— Ты хочешь внести залог золотом?

— Я не могу его достать, — зашептала она. — Только не здесь. Без ножа не получится. Оно ж все внутрь вшито.

Их лица почти соприкасались; Гаскуан чувствовал сладковатый душок опиума, точно сливовый привкус, в ее дыхании.

— Это твое золото? — тихо осведомился он.

Лицо ее исказилось отчаянием.

— Какая разница? Это ж деньги, нет?

— Эта шлюха вас задерживает, мистер Гаскуан? — донесся из угла гулкий голос Шепарда.

— Нет, что вы, — возразил Гаскуан.

Анна выпустила его руку, Гаскуан выпрямился, шагнул назад. С деловым видом извлек из кармана кошелек — словно так и надо. Взвесил его на ладони.

— Извольте напомнить мисс Уэдерелл, что мы не принимаем залог под обещание, — произнес Шепард. — Либо она вносит деньги здесь и сейчас, либо остается тут, пока кто-нибудь не соберет для нее необходимые средства.

Гаскуан внимательно пригляделся к Анне. У него не было никаких причин прислушаться к просьбе этой женщины, равно как и поверить, что плотная прослойка, которая прощупывалась под корсетом, и в самом деле золото, как она уверяла. Он знал, что должен немедленно пожаловаться на нее начальнику тюрьмы, обвинить в попытке склонить его к нарушению служебного долга. Он должен вспороть ее корсет охотничьим ножом, что носил в сапоге, — ведь если она таскает на себе чистое золото, так явно не свое. Она — шлюха. Она задержана за пребывание в состоянии опьянения в общественном месте. Платье у нее в грязи. От нее разит опиумом, и под глазами залегли фиолетовые тени.

Но Гаскуан взирал на нее с состраданием. Его внутренний рыцарственный кодекс заставлял его глубоко сочувствовать людям, оказавшимся в отчаянной ситуации, и исполненный муки молящий взгляд огромных глаз всколыхнул в нем участие и любопытство. Гаскуан верил, что справедливость должна быть синонимом милосердия, а не его альтернативой. А еще он считал, что милосердный поступок диктуется внутренним чутьем прежде, чем каким-либо законом. В нежданном порыве жалости — а это чувство всегда захлестывало его потоком — Гаскуан решил выполнить просьбу девушки и защитить несчастную.

— Мисс Уэдерелл, — проговорил Гаскуан (он понятия не имел, как заключенную зовут, до того как начальник тюрьмы упомянул это имя), — сумма вашего залога определена в один фунт и один шиллинг.

Он держал кошель в левой руке, а реестр — в правой; теперь он, словно бы перекладывая реестр из одной руки в другую, воспользовался им как щитом, достал из кошелька две монеты и вложил их в ладонь. Затем вновь перехватил кошелек и реестр правой рукой, а левую протянул вперед, ладонью кверху, прижимая монеты большим пальцем.

— У вас наберется эта сумма из тех денег, что, как вы мне продемонстрировали, спрятаны у вас под корсетом? — проговорил Гаскуан громко и отчетливо, словно обращаясь к слабоумному или к ребенку.

В первое мгновение она не поняла. А затем кивнула, пошарила между косточками корсета, сделала вид, будто что-то вытащила. Поднесла сложенные щепотью пальцы к ладони Гаскуана; тот убрал большой палец, кивнул, словно остался вполне удовлетворен появившимися в его руке монетами, и зарегистрировал внесенный залог в реестре. Затем со звяканьем опустил монеты в кошель и перешел к следующему заключенному.

Этот добрый поступок, столь нетипичный для тюрьмы Джорджа Шепарда, для Гаскуана был делом не то чтобы непривычным. Ему доставляло удовольствие завязывать дружбу с прислугой, с детьми, с нищими, с животными, с женщинами-дурнушками и мужчинами-изгоями. Его любезность неизменно распространялась на тех, кто на любезность не рассчитывал: он никогда не бывал груб с человеком ниже себя по положению. Однако с представителями высших классов он дистанцию не сокращал. Не то чтобы он держался неприветливо, но в манере его ощущалась пресыщенная удрученность и отсутствие какого-либо интереса; такая практика, даже не будучи продуманной стратегией в прямом смысле слова, снискала ему немалое уважение и обеспечила место среди наследников земель и состояния, как если бы он нарочно задался целью проникнуть в эти круги.

Вот так Обер Гаскуан, незаконнорожденный сын английской гувернантки, выросший в мансардах парижских сблокированных домов, вечно одетый в обноски, навсегда сосланный к ведерку для угля, ребенок, которого то бранят, а то игнорируют, с течением времени приобрел вес как обладатель пусть и ограниченных, но приличных средств. Он возвысился над собственным прошлым, а между тем он не был ни честолюбив, ни вопиюще удачлив.

Облик Гаскуана представлял собою причудливый сплав разных классов, высших и низших. Гаскуан развивал свой ум с той же дотошной требовательностью, с какой ныне заботился о своем туалете, — то есть согласно продуманной, но несколько устаревшей системе. Он питал истинную страсть к книгам и книжной учености — такая страсть знакома лишь тем, кто сам работает над своим образованием; и страсть эта, изначально приватная и целомудренная, тяготела к благоговейному экстазу и к презрительной надменности. Характер его был исполнен глубокой ностальгии — не по собственному прошлому, но по ушедшим эпохам; он скептически взирал на настоящее, страшился будущего и бесконечно сожалел об упадке мира. В целом он напоминал хорошо сохранившегося престарелого джентльмена (на деле ему исполнилось лишь тридцать четыре), чья жизнь комфортно, но приметно клонится к закату; сам он отлично понимает, что стал сдавать, и это либо забавляет его, либо погружает в меланхолию, в зависимости от настроения.

Ибо переменам настроения Гаскуан поддавался с чрезвычайной легкостью. Порыв сострадания, вынудивший его солгать ради Анны, развеялся, как только проститутку освободили; омрачился отчаянием при мысли о том, что его помощь, чего доброго, была напрасной — неуместной, неправильной, а хуже всего — своекорыстной. Больше всего на свете Гаскуан страшился эгоизма. Он ненавидел любые его проявления в себе самом, точно так же как честолюбец ненавидит все проявления слабости, что могут помешать ему в борьбе за свою эгоистичную цель. Этой чертой своей личности Гаскуан, однако ж, чрезвычайно гордился и обожал морализировать на ее тему; всякий раз, когда иррациональность всего этого слишком уж бросалась в глаза, на него накатывал самый что ни на есть эгоистичный приступ раздражительности.

Выйдя из тюрьмы, Анна последовала за ним; на улице Гаскуан предложил ей, едва ли не грубо, зайти к нему и объясниться наедине. Она покорно согласилась; они вместе зашагали сквозь дождь. Гаскуан уже не испытывал к ней жалости. Его сострадание, быстро вспыхнувшее, сменилось тревогой и неуверенностью в себе: ведь она, в конце концов, обвиняется в неудавшемся покушении на самоубийство; как предупредил его начальник тюрьмы, подписывая документ об освобождении, она, возможно, психически неадекватна.

Теперь, две недели спустя, в гостинице «Гридирон» Гаскуан обнимал девушку, крепко распластав ладонь в прогибе ее спины, а она упиралась руками ему в грудь, и дыхание ее влажно щекотало ему ключицу — и мысли его вновь обращались к вероятности того, не пыталась ли Анна вторично покончить с собой. Но где тогда пуля, что должна была бы застрять в ее грудине? Знала ли она, что пистолет столь непостижимым образом даст осечку, когда наставляла дуло себе в горло и спускала курок? Откуда ей было о том знать?

«Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны», — сказала Анна тем вечером, когда ее выпустили из тюрьмы и она проследовала за Гаскуаном к нему домой, и они вместе потрошили ее платье, расстелив его на кухонном столе, а дождь все лил и лил, и в свете керосиновой лампы сглаживались острые контуры углов. «Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны», — а он что ответил? Ответил односложно и резко, надо думать. А теперь вот она попыталась застрелиться. После того как Притчард закрыл дверь, Гаскуан еще долго удерживал девушку в объятиях, крепко прижимая к себе, вдыхая солоноватый запах ее волос. Запах этот утешал и успокаивал: Гаскуан много лет провел на море.