Молодой маори поднял глаза, заметил Девлина выше по склону, остановился; они глядели друг на друга с расстояния в несколько ярдов, не говоря ни слова.

Налетевший порыв ветра пригнул к земле траву вокруг Девлина и заутюжил ему назад волосы на висках.

— День добрый! — крикнул Девлин.

— День добрый, — отозвался маори, слегка сощурившись.

— Вижу, нас с вами непогода не пугает!

— Нет.

— Вот вид сегодня не из лучших; только и беды, — добавил Девлин, широким жестом указывая на одетую туманом панораму перед ними. — Когда облака сходят на гору, кажется, будто находишься неведомо где, — вы не согласны? Так и представляешь себе: пелена расступится, глядь, а вокруг места все незнакомые!

С террасы Сивью со столь уместным названием — Вид-на-море — открывалась замечательная панорама океана, который с этой высоты казался безликим пространством, раздольной одноцветной полосой, а небо — чуть светлее оттенком. Береговая линия с террасы была не видна — так круто обрывались утесы под нею, а край уступа резко переходил в каменистую, глинистую осыпь, и этот пустынный пейзаж, рассеченный натрое — землю, воду и небо, где никакие деревья не перечеркивали эту плоскость и никакие контуры не смягчали рельефа, — вселял в душу смутную тревогу, так что вскоре ты вынужден был развернуться к океану спиной, а лицом — к восточным горам, что сегодня тонули в зыбкой пелене белых облаков. Ниже террасы скопления хокитикских крыш сменялись широкой бурой равниной реки Хокитика и серым изгибом косы; за рекой линия побережья уходила на юг и размывалась в дальней дали и дымке, пока совсем не исчезала в тумане.

— Тут хороший обзор, — отметил туземец-маори.

— Совершенно с вами согласен, хотя должен признать, что в этом краю я еще не видел ни одного пейзажа, который бы не пришелся мне по душе. — Девлин спустился на несколько шагов, протягивая руку. — Что ж, меня зовут Коуэлл Девлин. А вот вашего имени, боюсь, не помню.

— Те Рау Тауфаре.

— Те Рау Тауфаре, — очень серьезно повторил Девлин. — Как поживаете?

Этого выражения, что всего-то-навсего служит формулой приветствия, Тауфаре не знал. Пока маори ломал над ним голову, Девлин продолжил:

— Вы ведь были близким другом Кросби Уэллса, как я помню.

— Его единственным другом, — поправил Тауфаре.

— О, но если у человека есть хотя бы один близкий друг, он может почитать себя счастливцем.

Тауфаре ответил не сразу. Спустя мгновение он промолвил:

— Я учил его korero Maori.

Девлин кивнул:

— Вы делились с ним своим языком. Вы делились историями своего народа. Из такого камня строится хорошая дружба.

— Да.

— Вы называли Кросби Уэллса своим братом, — продолжал Девлин. — Помню, вы произнесли это самое слово в ту ночь в полицейском управлении — в ночь накануне погребения.

— Это фигура речи.

— Да, так — но за ней стоят высокие чувства. Зачем вы это говорите, если просто-напросто не для того, чтобы сказать: вам дорог этот человек, вы его любите, как любили бы собственную плоть и кровь? «Брат» — синоним любви, думается мне. Любви, которую мы готовы подарить — и с радостью.

Тауфаре обдумал эти слова и наконец промолвил:

— Некоторых братьев не выбираешь.

— О, — кивнул Девлин. — Не выбираешь, верно. Мы не выбираем свою родню, так? Семью не выбираем. Да, вы тонко подметили разницу. Очень тонко.

— А в одной семье, — продолжил Тауфаре, ободренный похвалой, — два брата порою совершенно не похожи друг на друга.

Девлин рассмеялся.

— И снова вы правы, — кивнул он. — Братья бывают очень разными. Вот у меня, знаете ли, только сестры. Четыре сестры, и все — старшие. Как они меня баловали!

Девлин помолчал, давая Тауфаре возможность рассказать о своей собственной семье, но Тауфаре лишь повторил еще раз свое замечание о братьях, явно очень довольный собственной проницательностью.

— Послушайте, Те Рау, могу ли я спросить у вас кое-что о Кросби Уэллсе? — внезапно проговорил Девлин.

Ибо он не забыл случайно подслушанного этим утром разговора в обеденном зале отеля «Резиденция». Политик Алистер Лодербек в силу какой-то загадочной причины был убежден, что покойный Кросби Уэллс и шантажист Фрэнсис Карвер приходятся друг другу братьями, невзирая на то что фамилии, похоже, носят разные; однако Лодербек наотрез отказался объяснять, почему он так считает. Может, Тауфаре, как близкий друг Уэллса, что-нибудь об этом знает.

Тауфаре нахмурился.

— Не спрашивайте меня про клад, — отвечал он. — Про клад я ничего не знаю. Меня уже допрашивали мировой судья, и полиция, и смотритель тюрьмы тоже. Не хочу повторять свои ответы еще раз.

— О нет, клад меня не интересует, — покачал головой Девлин. — Мне хотелось расспросить вас про человека по имени Карвер. Фрэнсис Карвер.

— Почему? — заметно напрягся Тауфаре.

— Я слыхал, он давний знакомец мистера Уэллса. По-видимому, этих двоих связывало какое-то неоконченное дело. Что-то… противозаконное.

Тауфаре молча сощурился.

— Вы что-нибудь об этом знаете? — настаивал Девлин.

Когда утром 14 января Те Рау Тауфаре в обмен на два шиллинга сообщил Фрэнсису Карверу, где живет Кросби Уэллс, он думать не думал, что подвергает своего друга какой бы то ни было опасности. В самом предложении ничего необычного не было, равно как и в способе его подачи. За сведения о пропавших на приисках люди нередко предлагали вознаграждение, причем речь необязательно шла о братьях, но и об отцах, дядьях, сыновьях, компаньонах, должниках и напарниках. В газете, безусловно, была рубрика «Пропавшие без вести», но не всякий старатель умел читать, и уж совсем немногие имели время и желание держаться в курсе ежедневных новостей. Предложить вознаграждение изустно было и дешевле, и порою куда действенней. Тауфаре радостно забрал два шиллинга, а когда тем же вечером он увидел, как Карвер подошел к хижине Уэллса, постучался и вошел, ему и в голову не пришло чего-либо заподозрить. Маори решил, что переночует на хребте рядом со своими силками, чтобы не помешать воссоединению Карвера с Уэллсом. Юноша предположил, что Карвер — давний сотоварищ Уэллса еще по данидинским временам, и, удовольствовавшись этим предположением, иных догадок не строил.

Однако на следующее утро Уэллса обнаружили мертвым; в день его похорон под кроватью нашли пузырек с лауданумом, а еще несколько дней спустя оказалось, что корабль Карвера «Добрый путь» снялся с якоря ночью 14 января, вне графика и под покровом тьмы. Тауфаре был в ужасе. Все свидетельства словно бы указывали на то, что Фрэнсис Карвер причастен к смерти отшельника, а если это правда, то не кто иной, как Те Рау Тауфаре, предоставил ему такую возможность, недвусмысленно сообщив, где Уэллса искать! Что еще ужаснее, он взял плату за свое предательство.

Самообладание Тауфаре, как неотъемлемая часть его представления о себе самом, не позволяло ему поступать необдуманно. Осознание того, что он предал друга за деньги, жгло его стыдом, и стыд этот являл себя как пропитанная отвращением ярость, направленная одновременно внутрь себя и вовне. После похорон Уэллса маори целыми днями пребывал в настроении самом мрачном, скрипел зубами, дергал себя за вихор и проклинал Фрэнсиса Карвера на каждом шагу.

Расспросы Девлина вновь ввергли Тауфаре в дурное расположение духа. Он вздернул подбородок, сверкнул глазами.

— Если какое-то неоконченное дело промеж них и было, теперь оно окончено! — гневно отвечал он.

— Конечно-конечно, — отозвался Девлин, успокаивающе замахав руками. — Но понимаете, я где-то слыхал, будто они братья. Да, Кросби Уэллс и Карвер. Может, это просто фигура речи, как вы сами выразились, но мне хотелось уточнить.

Тауфаре был ошеломлен. Скрывая свое замешательство, он сердито зыркнул на капеллана.

— Вы что-нибудь об этом знаете?

— Нет, — сказал, как сплюнул, Тауфаре.

— Уэллс никогда не упоминал при вас имени Карвера?

— Нет.

Девлин, видя, как разом испортилось настроение собеседника, решил испробовать иной подход:

— А Кросби Уэллс далеко продвинулся в изучении языка маори?

— Не так, как я в английском, — покачал головой Тауфаре.

— В этом я ни минуты не сомневаюсь! Ваш английский превосходен.

Тауфаре вздернул подбородок:

— Я путешествовал с землемерами. Многих водил через горы.

Девлин улыбнулся:

— А знаете, мне сдается, я чувствую в вас нечто от родственной души, Те Рау. Думается, не такие уж мы и разные, вы и я, — мы делимся своими историями, своим языком, ищем в людях братьев. Нет, не такие уж мы и разные, если вдуматься.

Девлин говорил скорее по наитию, нежели с дальним расчетом. Годы священнического служения научили его, что разумно всегда начинать с точек соприкосновения, а если их нет, то, значит, такую связь следует выдумать. Не то чтобы эту практику сочли бы нечестным приемом, но правда и то, что, будучи приперт к стене, Девлин затруднился бы описать это кажущееся сходство в деталях и отделался бы общими фразами.

— Я не человек Божий, — хмуро возразил Тауфаре.

— И однако ж, в вас есть многое от Бога, — отвечал Девлин. — Сдается мне, вы интуитивно склонны к молитве, Те Рау, раз пришли сюда сегодня. Отдать дань уважения вашему близкому другу на его могиле — в сущности, помолиться за него.

Тауфаре помотал головой:

— Я не молюсь за Кросби. Я его помню.

— Это хорошо, — отозвался Девлин. — Это правильно. Помнить — это прекрасное начало. — Чуть улыбнувшись, он соединил подушечки пальцев и наклонил руки вниз в традиционной священнической позе. — Молитвы нередко начинаются как воспоминания. Когда мы помним тех, кого любили, когда мы по ним скучаем, мы, конечно же, уповаем, что с ними все хорошо, что они счастливы, где бы они ни находились. Эта надежда претворяется в пожелание, а всякий раз, как пожелание высказано, пусть и про себя, пусть без слов, оно превращается в моление. Возможно, мы сами не знаем, к кому обращаемся; возможно, мы просим еще до того, как узнаем доподлинно, кто нас слушает, и даже до того, как поверим, что такой слушатель есть. Но я нахожу, что это прекрасное начало — взять за правило помнить тех, кого мы любили. Когда мы вспоминаем о ближнем с любовью, мы желаем ему здоровья, и счастья, и всего самого доброго. Таковы молитвы христианина. Христианин смотрит вовне, Те Рау; он любит других превыше себя. Вот почему у христианина так много братьев. Похожих на него и непохожих. Ведь не такие уж мы и разные — вы не согласны? — если посмотреть в общем и целом.

(Мы, безусловно, понимаем, что если посмотреть в общем и целом, то у Те Рау Тауфаре и Коуэлла Девлина в самом деле очень много общего, однако нас в первую очередь занимает то, что оба держатся в тени и незамеченными. Ни один из них не любопытен настолько, чтобы потревожить горделивую невозмутимость другого или вытягивать из него секреты; им суждено навсегда остаться в непосредственном приближении: один — активное самовыражение, другой — зримое свидетельство такового.)

— Разумеется, молитва — не всегда прошение, — добавил Девлин. — Иные молитвы — это выражение радости или благодарности. Но в любом добром чувстве всегда заключена надежда, Те Рау, даже в воспоминаниях о прошлом. Добрый человек — тот, кто молится и просит, — всегда оптимист. Молитвы ведь обнадеживают.

Тауфаре, с сомнением выслушавший эту проповедь, только кивнул.

— То мудрые слова, — добавил он, сжалившись над собеседником.

Вообще-то, представление Тауфаре о молитве сводилось к строго ритуализированному образчику риторики. Упорядоченная почтительность whaikorero [Формализованные речи, включающие в себя ритуальные песнопения, обычно произносятся на торжественных встречах и на общественных мероприятиях.] рождала в нем, как любой речевой и обрядовый ритуал, ощущение сосредоточенности и спокойствия, которого он не мог, да и не хотел добиться своими силами. Это чувство разительно отличалось от любви к семье, которая давала о себе знать тайным трепетом в груди; отличалось и от гордости собою самим, что ощущалась как сгусток возбуждения, как восторженная уверенность, что никто и никогда с ним не сравнится — и даже пытаться не дерзнет. Это чувство коренилось глубже, чем природная благостная доброта, с которой Тауфаре наблюдал, как его мать лущит на берегу мидии и складывает склизкие комочки в широкогорлую корзинку из льняного волокна, и знал про себя, глядя на мать, что любовь его — благая и незамутненно чиста; оно коренилось даже глубже похвальной усталости, что накатывает, если целый день наполняешь rua kumara [Особые ямы для хранения сладкого картофеля, предназначенного для еды и на посадку в следующем сезоне.], или трелюешь лес, или плетешь harakeke [Новозеландское растение, волокна которого используются в ткачестве.], пока исколотые кончики пальцев не распухнут. Те Рау Тауфаре был из тех, для кого проявление любви — это истинная религия, и алтарь этой религии никакие идолы заменить не смогут.

— Подойдем к могиле вместе? — предложил Девлин.

Деревянное надгробие на могиле Кросби Уэллса уже сдало позиции в неравной схватке с береговым климатом. Спустя каких-то две недели после смерти отшельника древесина уже набухла, мемориальную доску испещрила черная плесень. Вырезанные бондарем буквы утратили четкость, тонкий налет краски поблек от белого до грязного желтовато-серого, создавая впечатление, будто покойный отошел в мир иной давным-давно: и даже указанный год смерти эту иллюзию не вполне развеивал. Земля еще не заросла ни травой, ни лишайником и, невзирая на дождь, выглядела бесплодным пустырем — как будто эту почву не ворошили лопаты еще совсем недавно, как будто она уже осела и заново ее больше не потревожат.

Самыми популярными эпитафиями здесь служили главным образом Заповеди блаженства из Евангелия от Матфея или часто цитируемые стихи из Псалтыри. Однако предписания покоиться в мире не слишком-то утешали, как могли бы в каком-нибудь уютном приходе с живыми изгородями и мощеными улочками в десяти тысячах миль отсюда. Кросби Уэллс уснул вечным сном в компании погибших и утопленников — надгробий на кладбище в Сивью было раз-два и обчелся, и те по большей части воздвигнуты в память о судах, потерпевших крушение или пропавших без вести в море. «Глазго», «Город Данидин», «Новая Зеландия» — словно бы целые города и нации держали курс на побережье лишь для того, чтобы сесть на мель, или затонуть, или исчезнуть бесследно. Справа от отшельника высился памятник бригантине «Дуб», первому кораблю, затонувшему в устье реки Хокитика: этот факт был запечатлен резцом на зеленоватом камне как грозное предостережение. Слева от отшельника торчало деревянное надгробие, немногим больше мемориальной доски; имени на нем не значилось, только стих безо всякой ссылки: «В Твоей руке дни мои» [Пс. 30: 16.]. Неподалеку от кладбища отвели место под постройку будущей тюрьмы Джорджа Шепарда: ее фундамент был уже замерен и размечен и вычерчен свинцовыми белилами прямо по земле.

Тауфаре впервые поднялся на Сивью после погребения Уэллса: тело предали земле на глазах у немногочисленных равнодушных зрителей и невзирая на проливной дождь. И в этом отношении, и в том, как торопливо были озвучены все причитающиеся молитвы, похороны Уэллса словно бы воплотили в себе все мыслимые неудобства и все мыслимое уныние. Само собою разумеется, Те Рау Тауфаре к участию в обряде не пригласили; более того, Джордж Шепард отдельно приказал ему, зловеще погрозив пальцем с выпуклыми костяшками, придержать язык на протяжении всей церемонии, кроме разве когда капеллан произнесет «аминь»: к этому хору Тауфаре так и не добавил своего голоса, ибо благословение Девлина совершенно потонуло в шуме дождя. Однако маори разрешили помочь опускать гроб Уэллса в жидкую грязь на дне ямы и бросить поверх тридцать, сорок, пятьдесят лопат мокрой земли. Тауфаре предпочел бы все проделать сам и один, потому что общими усилиями яму засыпали в два счета, и маори показалось, что все закончилось уж слишком быстро. Люди подняли воротники, прикрывая уши, застегнулись на все пуговицы, собрали перепачканные в земле инструменты и гуськом побрели вниз по слякотному серпантину обратно к теплу и свету Хокитики как таковой, где сняли пальто, и досуха вытерли лица, и сменили насквозь промокшие сапоги на домашние тапочки.

Тауфаре молча подошел к могиле друга, Девлин — за ним, сложив руки, с безмятежным лицом. Тауфаре остановился в пяти-шести футах от деревянного надгробия и воззрился на могилу — так, как если бы смотрел на смертный одр из дверного проема, опасаясь переступить порог и все-таки войти в комнату.

Тауфаре никогда не встречался с Кросби Уэллсом за пределами долины Арахуры. И уж конечно, никогда не сталкивался с ним здесь, на пустынном уступе под безжалостным небом. Не говорил ли он сам бессчетное количество раз, что хотел бы окончить дни свои в безлюдье Арахуры? Как бессмысленно, что его погребли здесь, среди людей, которые не приходились ему братьями, в земле, на которой он не трудился и которую не любил, — в то время как милая его сердцу старая хижина стоит пустой и заброшенной всего-то в дюжине миль отсюда! Тамошняя земля, и никакая иная, должна была поглотить его. Тамошняя земля должна была обратить его смерть в плодоносящую жизнь. На Арахуре, а не где-нибудь Кросби подобало обрести свое последнее пристанище, размышлял про себя Тауфаре. Скажем, на краю расчищенного участка… или рядом с крохотным садиком… или с северной стороны от хижины, на солнечном пятачке.

Те Рау Тауфаре подошел поближе — вступил в иллюзорную комнату, шагнул к подножию призрачной постели. Угрызения совести захлестнули его. Не следует ли ему все-таки исповедаться капеллану — что он, Тауфаре, невольно послужил причиной смерти Кросби? Да, он признается; и Девлин помолится за него как за христианина. Тауфаре опустился на корточки, осторожно накрыл ладонью влажную землю в том месте, где под нею скрывалось сердце Кросби, и замер так.

— «Вечером водворяется плач, а на утро радость» [Пс. 29: 6.], — промолвил Девлин.

— Whatu ngarongaro he tangata, toitu he whenua [Человек умирает, земля стоит вечно (маори).].

— Да хранит его Господь; да хранит Господь нас, тех, кто молится за него.

Ладонь Тауфаре оставила в земле отпечаток; заметив это, он чуть приподнял руку и кончиками пальцев разровнял почву.

* * *

В издательском офисе «Уэст-Кост таймс» (Уэлд-стрит) Бенджамин Левенталь уже заканчивал справлять Шаббат. Чарли Фрост обнаружил хозяина за столом в кухне: тот доедал ужин.

Левенталь обрадовался Фросту куда меньше, чем несколькими часами раньше — Балфуру, поскольку не без оснований полагал, что Фрост пришел поговорить о наследственном имуществе Кросби Уэллса, а эта тема издателя уже изрядно утомила. Однако он учтиво пригласил молодого банковского сотрудника в кухню и предложил присесть.

Фрост, в свою очередь, и не подумал извиниться за то, что нарушил религиозный обряд: ведь он был человеком неискушенным и обряда не распознал. Он уселся за изгвазданный чернилами стол, удивляясь про себя, что Левенталю взбрело в голову состряпать такой изысканный ужин для себя одного. По свече он лишь скользнул взглядом и списал на эксцентричность хозяина.