Расстрел

Савва

Балаклава. 1919 год. Октябрь

Те же костоломы, что сидели с двух сторон от него в машине, ведут Савву вниз, в подземелье. Один из них с совершенно бульдожьей мордой заталкивает его в темную камеру с низким потолком, с крошечным грязным оконцем, набитую людьми — не продохнуть. Закрывает двери на тяжелый засов.

Савва оглядывается по сторонам. Скамеек нет, стульев нет. Ничего нет. Кто может, сидит на полу, кому не удается присесть, тот стоит, пригибая голову — потолки низкие, даже невысокому Савве полностью не разогнуться.

Не снимая синее драповое пальто, в которое весной было зашито ожерелье графини Софьи Георгиевны, что и спасло их с Анной и девочками от голода, садится прямо на пол рядом с закопченной от чадящей лампы стеной. Нащупывает в кармане небольшой пинцет для марок. Машинально начинает рисовать на стене.

И вычислять, есть ли у него шанс выбраться и какие действия для этого нужно предпринять? Или шанса у него нет, и незачем тратить силы напрасно, а лучше последние часы жизни посвятить чему-то другому? Вспомнить всех бабочек своей коллекции, например. В это лето он наконец нашел редчайшие экземпляры стевениеллы сатириовидной и поликсены и превзошел коллекцию младшего Набокова, обидно, однако, что Владимир этого не узнает.

Привычка у Саввы такая — всегда что-то чертить и рисовать, пока идет работа мысли. Порой он сам не понимает, что рисует, замечает только тогда, когда мыслительный процесс окончен. Так и теперь.

Николай хочет его убить.

Николай хочет убить его сам. Лично. На глазах у всех. Чтобы никто из сослуживцев не заподозрил офицера деникинской армии в связи с красным шпионом.

Савва не красный шпион, но, похоже, здесь знает об этом только он.

Николаем движет трусость. Трусость и страх быть заподозренным в сотрудничестве с врагом.

Трусость не лучший двигатель. Доведет до плохого финала. Шансов встретить завтрашнее утро живым у него ничтожно мало. Не более одного-двух процентов. Против 98 % не встретить живым. И те два процента в расчете лишь на чудо, в которое материалист Савва не верит.

— Ну ты Репин!

Мужик, по виду из блатных, с железным зубом, который они называют «фиксой». Савва прежде таких не видел, но про уголовный мир и повадки блатных читал и теперь догадывается, что в этом подвале не только политические, сотрудничавшие с врагами, но и простые уголовники.

Блатной с фиксой разглядывает рисунок Саввы на стене.

— Бурлаки на Волге прям! В жульнаре картинку видал!

Сам того не замечая, Савва, пока размышлял, нарисовал на закопченной стене Памятник затопленным кораблям, который видел прошлым летом в Севастополе, когда ездил туда с дядей Дмитрием Дмитриевичем, Анной и девочками.

Почему вдруг этот памятник? Затопленным кораблем себя ощутил?

Мужик с железным зубом подходит поближе — перед ним в тесной камере все расступаются. Вертит головой — на рисунок, на Савву и, приблизившись вплотную, спрашивает:

— А докýмент так срисовать могёшь?

Савва машинально кивает, всё еще размышляя о своих минимальных шансах на выживание и о том, чему посвятить последние часы жизни — не хотелось бы потратить их на малоинтеллектуальные беседы с уголовником.

Мужик с железным зубом лезет в карман своего полушубка, явно снятого с некогда зажиточного гражданина, достает удостоверение из тех, какие деникинские власти выдают теперь гражданам.

— Такое могёшь?

Савва снова кивает. Что там мочь? Качество полиграфии у поиздержавшейся деникинской армии крайне низкое. Печать примитивная. Степеней защиты никаких.

— А такое? — Мужик извлекает из другого кармана купюру, которая в ходу сейчас.

Савва берет купюру, подносит ближе к глазам — в деньгах он не больно смыслит, деньги всегда идут мимо него, даже то немногое, что было положено от красных, в Алупкинском ревсовете Анна всегда сама получала, чтобы Савва по вечной своей растерянности не потерял.

Теперь Савва разглядывает купюру внимательно.

— На свет посмотреть нужно.

— Разошлись-расступились! Кому сказано! Расступись от окна! — кричит мужик, и со всей дури лупит и гонит взашей не успевшего «расступиться» такого же бандитского вида низкорослого пухлого мужичонку без переднего зуба, одетого, как и первый, в явно снятый с кого-то дорогой полушубок.

Савва достает из кармана свои круглые очки с треснувшими, когда здоровые увальни его по скуле били, стёклами. Скула болит. Сильно болит. И выбитые зубы шатаются. Теперь бы их доктору показать, залечить чем-то, думает Савва и тут же ловит себя на другой мысли. У него 98–99 %, что не избежать ему смерти, а он про выбитые, но не выпавшие зубы думает, как их залечить. А что зубы ему нужны не больше, чем на оставшийся час до расстрела, не думает. Что это — инстинкт самосохранения? Или его всегдашняя оторванность от реального мира, за которую вечно все родные ему пеняют?

Надевает очки, подносит деникинскую купюру ближе к тусклому свету от небольшого грязного оконца. Из оконца видна пристань. И линейки солдат с винтовками, которых на эту пристань шатающийся от выпитой водки Николай Константиниди выгоняет и в одном ему известном порядке строит. Ни на какую из известных Савве военных шеренг такое построение не похоже, но что с пьяного солдафона взять?

— Чё задумался, Художник? — прерывает его размышление о построении на пристани мужик с фиксой. — Апосля смерти думать будешь. С деньгой та чё?

— Можно. Бумага дешевая, степеней защиты нет. Только воспроизвести зеркально рисунок на клише и отпечатать.

— О, то дело! — довольно усмехается мужик с фиксой и представляется: — Серый я! Лёнька Серый. Серого в Севастополю кажный знает.

Покровительственно кладет Савве руку на плечо.

— Знать только недолго осталось, — машинально бормочет Савва. — Построение уже на пристани. Скоро расстреляют.

— Кого как! И за какие деньги!

Хохочет Серый. И подзывает мужика, которому недавно врезал по шее.

— Аморий! По женской части он у нас ходок, — поясняет он Савве странное прозвище своего подельника. — В синематеке еще до войны увидал, что такой манер зовется Аморий, так кликуха к нему и прилепилась!

— L’amore, — снова машинально поправляет Савва. — L’amore. Любовь по-французски.

— Она самая, — соглашается Серый и командует: — Сымай шубейку свою, Аморий! И шапку сымай.

— Не пусти по миру голым-босым, Серый! — бормочет Аморий, надеясь разжалобить старшего, но на всякий случай полушубок всё же снимает. — Сам-та в чем останусь?

— Не долго оставаться! Пустят всех в расход! — наигранно хохочет Серый. — Художник вона видел в окно, что солдатушек на пристань уже построили, таких, как ты, Аморий, пострелять.

Забирает меховой полушубок из рук подельника, протягивает Савве.

— Не боись, Аморий! Перед смертью не околеешь. Художник тебе свое пальто тепереча отдаст! Отдашь же, художник?!

Савва не понимает смысла такого предсмертного обмена, лучше бы теперь по одной вспоминать всех своих бабочек. Или ненарисованные работы незаконченного цикла «Театр тающих теней» в уме или на стенке рисовать. Но спорить с блатным фраером не решается.

Снимает синее драповое пальто, протягивает Аморию, сам забирает меховой полушубок из рук Серого.

— Как две капли! — доволен чем-то блатной фраер. — Шапку, Аморий, гони по-скорому! Башка не простынет. Мы на ее очки художника напялим!

И снова ржет во весь голос.

Смысл переодевания накануне расстрела Савве не ясен. Обрывки фраз и шепоток Серого картину не проясняют.

— …Бульдожник в доле…

— … в Севастополь вывезеть за хорошую маржу…

— … Аморий что — бесполезняк! То ли дело ты, Художник!..

— …тольки у Амория зуба спереди не хватат. Примета приметная. Впотьмах перепутать могут, а что как в рот заглянут? Но это мы в один момент поправим. Рот разевай!

Командует блатной фраер уже Савве. И, не дожидаясь, пока опешивший Савва раскроет рот, своими грязными пальцами раздвигает Савве разбитую челюсть, отчего тот вскрикивает.

— Ша орать! Орать опосля бушь, кады верхом на кралю тебя пристроим. Ты хучь кралю ебал кады-нить? По одному виду видно — не ебал, сосунок. Да не стремайся ты! Жистя, она вся впереди. Ты везунок, Художник! И зуб выбивать тебе не надо. Аж три висят на честном фраерском слове. Все три из пасти твоей достал бы. Но у Амория одного только зуба нехватка.

Цепкими грязными пальцами хватает его за шатающийся зуб и дергает вверх.

— Подарок получить изволь, Художник! Тольки пасть заткни, кровяка каплеть. У Амория кровяки не было. А у тебя, Художник, рожа уже в крови была. Но и это мы поправим!

Поворачивается к так ничего и не понимающему Аморию. Прищурившись и прицелившись, резко бьет в скулу, с той же стороны, что и разбито лицо у Саввы.

— Адын патрет! Только цыц! Оба!

Всё, что происходит дальше, Савва видит, как в страшном сне.

Дверь в камеру открывается. Прапорщик с бульдожьей мордой вместе с другим, с которым он вез Савву в Балаклаву, выгоняют всех арестантов в коридор.

— Тольки опосля вас! — ернически расшаркивается Серый, отодвигая Савву к себе за спину.

Два прапорщика выталкивают заключенных. Молодых и старых. Оборванных и хорошо одетых. В тусклой полуподвальной камере почти не видно лиц, но Савва с одного взгляда запоминает каждого — старого рабочего в телогрее, молодого матроса в порванном бушлате, женщину средних лет с широкой седой прядью в иссиня-черных волосах, еще матроса, еще женщину интеллигентного вида, мужчину в пенсне…