— А у самого поджилки затряслись, что ли? — с презрением бросила Антонина.

— Его не страх, а стыд не пускает, — вздохнула Флорика. — Нрав горячий, гнев его долго кипит… у других знаешь как? Вспыхнет злое пламя, да вскоре и погаснет, чтобы жить не мешало, а Яноро сушняк в тот костер сам подбрасывает и его жаром наслаждается. Хоть и люблю Яноро безумно всю жизнь, сколько себя помню, а все же боюсь его иногда. Когда укоряю его, он меня, вроде, слушается, но со своей натурой не всегда может сладить. Вот и к тебе пристал в лесу, а потом деду твоему крикнул про баро Тодора. И что с того вышло?! Байо мингэ, ромалэ! [Беда мне, цыгане! (цыган. поговорка).]

— Ты говоришь, Яноро злопамятный, — недоумевающе нахмурилась Антонина. — Но чем я перед ним провинилась, если я его впервые в жизни сегодня увидела? А мой дед чем перед ним виноват?!

Флорика опустила голову и пробормотала:

— Не вы виновны. Яноро простить не может Глашеньке, твоей матери, что из-за нее баро Тодор свою жену, мать Яноро, покинул! Пусть и вернулся к ней потом, а все же любовь к Глашеньке до смерти Тодора довела, да и ей счастья не принесла. Вот разве что тебя родила, только ведь это кому на счастье, а кому на беду…

— Глашенька — это моя мать? — тупо спросила Антонина.

— Да.

— А как же… как же мой отец — Федор Иванович Коршунов?!

— Ничего о нем не знаю! Знаю точно, что твой отец — баро Тодор, — твердо сказала Флорика.

— Да откуда тебе это известно?! — отчаянно воскликнула Антонина, всплеснув руками. — Откуда?! Ты девчонка совсем, ты от Яноро этого без ума, сама призналась. Ты с его голоса поешь!

— Эх, Антонина, — тяжело вздохнула Флорика, — ни с чьего голоса я не пою. Эту историю рассказала мне моя мать, Донка. А она была рядом с Глашенькой весь год, что та в таборе прожила. Донка ей разродиться помогла, тебя приняла, а потом Глашеньке глаза закрыла…

— Что? — слабо выдохнула Антонина. — Не может быть! Не верю!

— А вот послушай-ка эту историю, а потом и решай, верить или нет!


…Матушкою Антонины была честная дочь купеческая, родом из Арзамаса. Глафирой звали ее — Глашенькой. Росла она послушной, тихой да скромной, но в тихом омуте, известное дело, черти водятся. Стал как-то раз под Арзамасом табор — и сманил девку из дому веселый красавец-цыган. Испокон веков такое приключалось, песен об этом немало сложено — и здесь то же содеялось. И настолько Глашеньке полюбился Тодор, что нипочем не пожелала она домой вернуться — так и ушла с табором. Матери у девки давно не было, а отец ее в ту пору отлучался по делам своим по купеческим. Нянька же не уследила…

Воротился отец, бросился искать дочку — да где! На месте табора только кострище осталось, а Глашенькин след уж травой порос.

Андрей Федорович вернулся в Арзамас и всем рассказал, что дочь уехала в Вад — небольшое село в тридцати верстах, где жила сестра купца Гаврилова, Ольга, в замужестве Кулагина. На молчание сестры Андрей Федорович надеялся — а сам надеялся, что Глашенька рано или поздно вернется.

Однако пришлась по сердцу Глашеньке кочевая жизнь, по сердцу пришлась вольная любовь. Одно неладно: у Тодора уже была в таборе жена и сын был. Совсем младенчик! Яноро звали его, и Талэйта, его мать, была, словно дикая роза, прекрасна и, будто колючки ее, зла. Она крепко любила Тодора. А цыганская любовь — это огонь, это яд медленный! Лишь увидела Талэйта свою соперницу, белолицую, русоволосую да сероглазую, как дала слово извести ее.

Цыганки — они все ворожеи… Опоила Талэйта злыми зельями Тодора, чтобы отвести его сердце от молоденькой русской девушки, которая ни спеть, ни сплясать, ни приласкать жарко не могла. Вновь присушила Талэйта к себе Тодора, да так, что он и видеть Глашеньку более не хотел. А она ходила уже чреватая…

Что было ей делать? К отцу воротиться? Страшилась его гнева праведного. Пришлось тащиться за табором, подобно жалкой собачонке.

Иной раз у Глашеньки и укруга [Ломтя (устар.).] хлебного не было, и лохмотья не на что сменить. Однако по-прежнему любила она Тодора и лелеяла мечту вернуть его любовь.

Но зря, зря — все ее надежды были напрасны! У цыган чужаков не больно жалуют, так что несладко приходилось Глашеньке. А Талэйта знай поила Тодора своими зельями, чтобы он даже имя русской разлучницы забыл! Тодор ожесточился сердцем к Глашеньке, а коли был он баро, таборным вожаком, так ему и другие подражали. Оставалась лишь одна молоденькая цыганка, которая осмеливалась жалеть Глашеньку. Звали ее Донка…

Прошло время. Табор вновь вернулся к Арзамасу. Баро крутился вокруг императорского конного завода, чтобы увести оттуда лучших скакунов, да никак не мог найти к ним подступа.

Тем временем Талэйта уверилась, что окончательно вернула себе любовь Тодора, и перестала дурманить его травяными отварами. Однако стоило ему избавиться от приворота, как снова обратилось его сердце к Глашеньке. Сначала стало ему жаль измученную бедняжку, которая носит его ребенка, а потом осознал он, какое зло причинил невинной девушке, как изломал ее судьбу, — и горько раскаялся в этом.

Заметила Талэйта, что Тодор закручинился, что охладел к ней, что начал с Глашенькой ласково говорить, — и спохватилась. Решила дать мужу такое сильное зелье, чтобы навсегда поселилась в его сердце ненависть к русской приблудной девке! Однако от этого питья Тодору, который был уже и так отравлен, стало совсем худо. Бросилась ему в голову кровь, упал он без памяти, да через несколько часов и умер. Однако о том, что натворила Талэйта, никто не знал, кроме Донки…

Талэйта очень хотела отвести от себя вину. Она попыталась Глашеньку обвинить в том, что та отравила Тодора, и стала подговаривать цыган убить бедняжку. Кто знает, может быть, это ей и удалось бы сделать, однако, когда Глашенька узнала, что Тодор умер, у нее приступили роды. Приступили они раньше времени. Никто ее не тронул, но и помогать никто не стал, никто и не думал облегчить ее страдания!

Только Донка не покинула бедняжку. Когда стемнело, она запрягла коня, постелила в телегу попону, уложила туда Глашеньку и погнала свою повозку к Арзамасу.

От стоянки табора до Арзамаса вроде бы и недалеко было, но не когда одна слабая женщина в одиночку везет другую, да еще ночью, да еще готовую разрешиться от бремени! Страшно было Донке думать о встрече с Глашенькиным отцом, страшно и в табор потом возвращаться, но жалостливое и доброе было у молодой цыганки сердце — его повелением она и жила на свете.

Разразилась гроза, и Донка, с пути сбившись, заехала на болотину. Тут-то и начались роды у Глашеньки. И неведомо, чем бы дело кончилось, когда б внезапно не появился верховой. То был молодой цыган Эуген, любивший Донку. Хватился он своей милушки и, догадавшись о ее затее, пустился вслед — ей на помощь. И пока Донка впервые в жизни неумелыми руками принимала ребенка, девочку, Эуген тащил из болота коня и повозку.

Дальше везти Глашеньку было опасно — она могла умереть в любую минуту. Тогда Эуген под покровом ночи поскакал к ее отцу и все ему рассказал.

Федор Андреевич оседлал коня и помчался вслед за цыганом. Он еще успел застать Глашеньку в живых, она еще успела попросить у него прощения и молить смилостивиться над новорожденной дочкой, прежде чем умерла…


Флорика вздохнула, с жалостью глядя на онемевшую Антонину:

— Твой дед взял с Донки слово, что она никому не обмолвится о случившемся, наградил ее щедро и отпустил восвояси. Теперь вся его жизнь была посвящена только тебе.

Антонина не шелохнулась.

«Наверное, дед сначала отвез меня в Вад. К бабке Ольге. Она умерла три года назад, и сын умер, и сноха… Внук ее, конечно, ни о чем знать не знает. Спросить некого, но, конечно, так все и было. А уже потом дед вернулся в Арзамас и придумал эту историю про Федора Ивановича Корушнова и про свадьбу матушки аж в Нижнем Новгороде. Федор — это ведь то же самое, что по-цыгански Тодор! И отца Иннокентия вокруг пальца дед обвел, налгав ему, что Глашенька была с этим Федором Коршуновым обвенчана. А может быть, отец Иннокентий правду знал и совершил великий грех, потому что был другом деда? Нет, не мог он на такое пойти! — решительно качнула головой Антонина. — Няньке Дорофее все было известно, конечно, и она молчала всю жизнь! А графиня Стрешнева? Догадывалась ли она о том, что дочка ее покойно подруги, незаконнорожденная? Как мне завтра в глаза ей смотреть?..»

Антонина испуганно перевела дух, заломила руки, но тотчас нахмурилась решительно: «Ничего! Раньше смотрела — и завтра посмотрю. Буду молчать о том, что знаю: так же, как дед молчал, так же, как молчала Дорофея! Коль станет известно, что я незаконная, ждет меня только позор! И память деда будет оскорблена навеки, и память моей матери… Я этого не допущу!»

Чья-то рука коснулась руки Антонины, и она испуганно вскинула голову. Флорика сочувственно смотрела в ее лицо.

— Мне пора идти, — шепнула молодая цыганка. — Надо успеть до утра в табор вернуться — с рассветом мы трогаемся в путь. Когда судьба нас снова сведет, все силы положу, чтобы тебе помочь! А пока прости за все…

Антонина ничего не ответила: закрыла глаза руками и не отняла их до тех пор, пока не почувствовала, что осталась в светелке одна.