Елена АРСЕНЬЕВА

ГОРОД ГРЕШНЫХ ЖЕЛАНИЙ

Когда земная суета стихает

И с небом обнимается земля,

Вся плоть моя в тебя перетекает

И Богу становлюсь подобен я.

Пъетро Аретино

Пролог

Москва, 1525 год

…Она лежала у его ног и наконец-то была покорна. И груди ее белоснежные были покорны, и широко разведенные бедра, и темный, словно опаленный поцедивши, приоткрытый рот, и взгляд из-под опущенных тяжелых ресниц — все это, вся она покорилась ему, лишь ему, отныне и навеки. И ничья более дерзновенная рука, ничья более воровская плоть и похоть не посягнут на нее, не отнимут ее у того, кому она принадлежала теперь безраздельно…

Марко резко оглянулся — послышалось движение за спиной.

И впрямь! Ванька-то еще жив! Хрипит, бессильно шарится по полу скрюченными пальцами. В последнем дыхании силится ухватить камчу, всегда висевшую у него на мизинце так, чтобы удобно было размахнуться в любой миг. Эка он наслаждался, поигрывая этой зловещей плетью, помахивая перед хмурым лицом чужеземца, который был для Ваньки хуже последнего холопа, нечестивее беса, грязнее грязи.

Марко хохотнул и, чувствуя какое-то незнаемое, свирепое удовлетворение, почти родственное вожделению, наступил каблуком на слабо вздрагивающее горло ключника.

Кудрявая голова резко запрокинулась, голая грудь поднялась — и уже не опустилась. Кровь заклокотала меж четко вырезанных губ, зеленые глаза вмиг обесцветились, и то, что несколько мгновений назад было красивым, молодым, удалым лицом, превратилось в недвижимо-покорную, блеклую маску. Жизнь долее всего теплилась в неуемном, неутомимом, дерзко вздыбленном естестве — но вот и оно опало, съежилось… умерло.

Для верности еще раз придавив ногою горло мертвеца, Марко подошел к сундуку, где Анисья держала зеркальный ларчик со своими уборами; погляделся в светлое стекло. Собственное лицо сперва почудилось ему диким, пугающим, незнакомым, но сейчас было не до того, чтобы всматриваться в глаза убийцы, глядевшие на него из зеркала. Он поднял шкатулку повыше, скосился, пытаясь увидеть свой лоб, даже потрогал его для верности.

Лоб как лоб. И никаких рогов. Все! От этого он вовремя отделался!

Хотя кого бранить, кроме себя? Ведь с первого взгляда на Анисью было ясно, что она — дочь порока, которая всякого мужчину рано ли, поздно наградит рогами или, как говорят русские, под лавку положит. Ясно-то оно было ясно, да вот беда — все равно не устоять!

Беда… Беда!

* * *

Впервые встретив ее, он глазам своим не поверил и даже украдкой скрестил за спиной пальцы, отгоняя беса. Но прекрасное видение, возникшее перед ним, не пропало а все так же смиренно стояло у ворот, заслоняясь широким сборчатым алым рукавом, а другой рукою протягивая ему висящую вниз головой пеструю курицу, которая, верно, уже вполне смирилась со своей участью быть нынче сваренной и лишь изредка судорожно трепыхала крыльями.

Впрочем, на курицу Марко тогда смотрел менее всего, ибо стоило ему поймать взгляд ярко-синего, словно сапфир, глаза, выглядывающего из-за алого рукава, увидать тугой, будто вишня, рот, застенчиво произносящий: «Не судите, господин, дозвольте слово молвить», — как некая сладостная тяжесть налила его чресла и приковала ноги к земле. Он просто-таки врос в траву-мураву у этих тесовых ворот, забыв о том, что надобно спешить, что его ждет новый знакомец Михаила Воротников, что вообще небезопасно говорить с русскими женщинами на улице: того и гляди выскочит разгневанный супруг с холопьем — забьют до смерти, не дав слова в свое оправдание сказать, ибо всей цивилизованной Европе ведомо: русские раньше бьют, а потом спрашивают, виноват ли битый! Он не помнил сейчас ни о чем, охваченный странным пожаром в крови, и, хоть изрядно знал уже по-русски, с некоторым усилием сообразил, чего от него хочет женщина: ни брата, никого из мужской прислуги на подворье не было, а для обеда необходимо зарезать курицу. Она бы и сама это сделала, да ведь нельзя. Обычай не велит!

Марко уже довольно пожил в Московии, чтобы знать некоторые основные обычаи русских. Например, известно: пищей, приготовленной из того, что убито руками женщины, гнушаются, будто нечистым. Прикончить рыбу, свернуть голову птице, заколоть поросенка должен какой ни есть мужчина. Хоть бы и первый встречный прохожий человек!

Марко протянул руку и принял бледные куриные ноги, стараясь при этом как бы невзначай коснуться унизанных перстнями пальцев незнакомки. Она, застенчиво потупясь, сделала знак идти следом, и, протиснувшись в калиточку, Марко очутился в небольшом дворе, поросшем травкою.

Крыльцо с колоннами и остроконечной кровлею вело на террасу, огороженную балясами. Двухэтажный дом был невелик, неказист, но Марко взглянул на его бревенчатые стены с острым интересом: тут жила она). Хотел было приблизиться, назваться, расспросить о ее имени и звании, сказать, что…

Нет, сказать ничего было нельзя, они были не одни на дворе. Девка в посконной рубахе, забыв даже прилично заслониться рукавом, глазела на Марко разиня рот, словно на чудище заморское, каковым, впрочем, он и был в глазах этой простушки: высокий, смуглый, черноглазый, с длинными, нарядными ресницами и тонкими, словно бы нарочно насурьмленными, бровями. Коричневый бархатный камзол в отличие от русских тяжелых, просторных одежд прилегал к стану, будто коричневая перчатка, штаны обливали стройные ноги.

— Ой, мамыньки!.. — вдруг жарко выдохнула девка, бурно краснея, и Марко увидел, что бесстыдница вперила свой ошалелый взор в его чресла, столь туго обтянутые, что ткань не могла скрыть явного возбуждения, вдруг овладевшего его телом.

Девка даже перекрестилась, а Марко с такой яростью свернул шею злополучной куре, словно это был его самый лютый враг, и сунул в лицо служанке, вынуждая наконец-то отвести глаза. Девка схватила курицу и затопталась на месте, но окрик хозяйки: «Чего стала? Беги в поварню, дура, да чтоб сей момент ощипала птицу!» — вернул ей рассудок, и она неловко затрусила в дом, поминутно оглядываясь на красивого незнакомца и крестясь.

— Спаси вас бог, сударь, не дали вовсе пропасть, — сказала меж тем хозяйка, опуская алый рукав и открывая взору Марко свое зарозовевшее от смущения лицо.

Если с ним содеялось такое смятение лишь при беглом взгляде на нее, что же было теперь, когда он увидел эти невероятно синие глаза, и начерненные полукружья бровей, и свежий маленький рот, и тугие щеки, и белую шею, стиснутую ожерельем, и плавные выпуклости под скромно застегнутым травянисто-зеленым летником?! Да что это, что это с ним творится?! Марко разум теряет от желания немедленно обладать этой красавицей!

Или она — колдунья, мгновенно очаровавшая его?

Или просто женщины у него давно не было, а вчерашний поход в общественную царскую баню довел его возбуждение до крайности? Там было два отделения, мужское и женское, но проходили туда мужчины и женщины из раздевалок через одну дверь, встречались в предбаннике нагишом, закрываясь вениками; знакомые без особенного замешательства разговаривали между собой, а иногда разом выбегали из мыльни и бросались в озеро. Эта разительная противоположность между внешней суровостью манер русских женщин и таким невинно-бесстыдным поведением повергла Марко в полубезумие. Ночью, во сне, он обладал поочередно и враз всеми женщинами, которых вообще когда-либо встречал в своей жизни — в Венеции, Париже, Варшаве, Москве, — а утром, желая охладиться делами, ринулся, как за спасением, к новому знакомцу, русскому купцу… и вот поди ж ты, какую западню выстроил ему дьявол!

Нет, надо бежать. Надо бежать, пока он не изошел перед этой синеглазой русской Венерою, будто ошалелый от первой похоти юнец! Того и гляди, воротится супруг этой москвитянки — и пойдут клочки по закоулочкам. А она… она-то хороша! Ничем не лучше своей служанки: вперилась взором в его бедра — словно пальцами трогает напрягшееся естество!

Марко неловко повернулся боком, буркнув:

— Addio, signora! — в полном уже безумии, не заботясь, поймет она или нет, ринулся к воротам — и ахнул, ударившись о твердое, как скала, тело высокого человека, преградившего ему путь.

Все. Все кончено. Пропал он…

* * *

— Господин Орландини! — возопил зычный голос, и мощные руки, вместо того чтобы схватить за горло, дружески обняли его плечи и затрясли с таким пылом, что голова замоталась взад-вперед. — Господин Марко! Сударь любезный! Ну, молодец, что пришел, а я, вишь ты, ковами диаволовыми был от дела отвлечен. Пожар вспыхнул на складах, что у Яузы стоят, да, спаси бог, вовремя я про свою невзгоду прослышал! Вся дворня со мною ринулась, да с баграми, да с бадьями! Ну, господь оберег: за два только строения огонь до моего амбара не дошел. Добра погорело, скажу я тебе… — Говоривший отчаянно махнул рукой, но большое лицо его исказилось не гримасой горя, а довольной улыбкою.

Марко смотрел тупо. Он только теперь начал соображать, что нечаянной волею Провидения забрел именно на тот двор, который искал. А молодица, зазвавшая его, не иначе жена его нового торгового партнера, Михаилы Воротникова.

Ревность, разочарование так и ударили по сердцу, а потому он не смог оценить значения торжествующей улыбки Михаилы и лишь проблеял в ответ что-то сочувственное.

— Да ты что? Оглох? — счастливым басом продолжал греметь Воротников. — Не слышал, чего говорено? Погорели нынче и Артамошка Гаврилов, и Никомед Позолотиков, и Сашка Рыжий! Там еще целы склады Крапивина да Ваньки Сахарова, но они нам не соперники. Что их товар противу моего? Все наши — соболи, да горностаи, да векши — знаешь в какую цену теперь войдут?!

Мозги у Марко постепенно прояснялись. Пожар означает, что у него почти не остается конкурентов на московском меховом рынке и он теперь может диктовать свои условия что соотечественникам, что греческим купцам, которые ждут не дождутся завтрашних торгов, чтобы отправить домой последние обозы с пушным товаром этого года. Ан нет! Не будет никаких торгов! Все, что осталось в пушных амбарах, теперь принадлежит ему, Марко Орландини!

Ему, да — если, конечно, Михаила не выкинет какой-нибудь хитрой штуки. Эти русские… Они в делах ненадежны, как весенний лед. Скажем, золотых монет они сами не чеканят, а пользуются венгерскими, или рейнскими, или венецианскими дукатами, но стоимость их часто меняют. Марко уже сталкивался с их уловками: если иноземец хочет купить что-нибудь на золото, они тотчас уменьшают его стоимость, а если он нуждается в золоте, то русские, чая выгоду, так эту стоимость взвинчивают, что за голову схватишься. В торге норовят обмануть и при этом столько разводят ненужных разговоров!

Первая же сделка дала хороший урок.

Груз драгоценной посуды из муранского стекла редкости невиданной, который привез Марко в Московию, надеясь обогатиться, русские встретили таким кислым выражением своих бородатых лиц, что любой озадачился бы. Хорошо, что земляки-итальянцы, которые строили Китай-город по воле правительницы Елены, и ювелир Трифон из Катаро, и мастер Аристотель из Болоньи, сооружавший церковь на главной площади Кремля, и другие знакомые торговцы из Неаполя, Падуи, Флоренции подсказали, что русские, по их же собственному выражению, «ваньку валяют», нарочно сбивая цену, и надобно с ними держаться твердо, а пока подождать немного.

Марко еще подождал, но, так и не обнаружив ни в ком интереса к своему товару, уже собрался ехать из России в Литву, как вдруг… Счастливый случай свел его с Михайлою, и тот предложил хороший безденежный обмен: стекло на меха. Это была прямая выгода, и Марко согласился с тем большей радостью, что оставались с носом все, кто собирался его надуть, к тому же Михаила, обходительный и радушный, пришелся ему по душе. Другие покупщики держались заносчиво с заморским торговым гостем. И простой, черный народ смотрел букой. Он, народ-то, искренне верил: все, что не русское, пропитано дьявольскою силою, и когда иностранные послы ехали по Москве, то мужики, увидя их, крестились и спешили запереться в свои избы, как будто перед ними очутились зловещие птицы или какие-нибудь пугалы; только смельчаки и решались подходить поближе.

К слову сказать, немногочисленная прислуга Михаилы Воротникова тоже всячески сторонилась Марко, но он очень скоро понял, что это для него — выгода и удача, ибо по причине сей никто за ним не подглядывал, не подсматривал… никто не мешал его свиданиям с Анисьею!

* * *

Случилось всего лишь то, что должно было случиться, что было предопределено с первого мгновения их встречи, когда Марко вдруг захлестнула ошеломляющая чувственность, которой так и дышало все существо этой женщины. То есть он сперва не понимал, что все дело в ней: думал, просто сам истосковался по мягкой, доступной плоти, по пряному бабьему запаху, по жаркому дыханию — так задыхаются, словно умирают, женщины на подступах к блаженству… Конечно, сначала полагал, что это он — хочет, вожделеет, алчет. Откуда ему было знать, что Анисья вот так чарует каждого, что нет на свете существа мужского пола, кое хоть на миг не вообразило бы себя обладающим этой синеглазой, белолицей, улыбчивой бабенкой, источающей сладострастие так же безотчетно, как цветок источает свой аромат?

О нет, она держалась скромницей, и ежели на подворье и в доме своем не носила траура по недавно скончавшемуся мужу, то при редких выходах ее на улицу все блюлось чин чином: почти монашеская строгость в одежде, никаких там красных рубах, самоцветных зарукавий, зеленых или синих летников: все, от черного платка до потупленного взгляда, соответствовало личине неутешной вдовицы, заживо схоронившей себя в четырех стенах. Сама же вовсю наслаждалась прелестями независимой вдовой жизни, и когда Марко сделал ей предложение (он дошел и до этого, Санта Мадонна!), Анисья руками замахала: окстись, мол! Нет, он ей нравился, безусловно. Она, быть может, его даже любила… как любила бы всякого, кто оказался способен раз за разом, неустанно тешить ее жаркую, вечно алчную плоть, насыщать эту ненасытимую темную пасть, что крылась меж ее белых ног. Но она просто не хотела идти замуж ни за кого!

— У нас ведь как? — ласково выговаривала Анисья Марко. — Жена — раба подневольная, а вдова — сама себе госпожа и глава семейства. Даже в законах сказано: горе обидевшему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, чем за воздыханья вдовиц быть ввержену в геенну огненную. А я теперь, слава богу, сама себе хозяйка. Хочу — живу у себя в Коломенском, хочу — у брата в Москве.

Дочка со мной. Все с почтением глядят, никто не учит, никто под руку не суется, никакая холопская собака на меня не лает, мужу не наушничает. О побоях, слава те господи, думать забыла!

У нас говорят: кто не бьет жены своей, тот дом свой не строит, и о своей душе не радеет, и сам погублен будет, и в сем веке, и в будущем, и дом свой погубит. Мой-то, покойник, старался как мог! Еще спасибо, что по нраву ему была белизна кожи моей: синяков не ставил, кулаком или дрючьем до смерти не молотил, только через платье дураком охаживал да за волосы таскал. Но с меня и этого достало. Нет, не пойду сызнова под ярмо!

Ну что за жизнь у мужней жены? Сиди дома, как в заключении, знай себе пряди. Дочку родила, Дашеньку, — мой-то недоволен был, ох и гневался, что не сын! А она-то, милая моя, ну чистый розан, такая красота писаная! Нет, избил меня до полусмерти, а дочку кормилицам да нянькам отдал. Опять сиди, жена, в светелке: пряди! Иной раз думала напрясть себе на удавку… нет, убоялась греха. А уж скука жить была — мочи нет! День и ночь в молитвах проводила, лицо свое слезами умывала. В храм божий — и то по большим праздникам… Еще того реже — на беседы со знакомцами, да и то ежели эти знакомцы — старичье немощное!

Ну что же, Марко мог понять сурового стража — покойного супруга Анисьи: грех у бабы так и лился из очей! Небось даже и почтенные старцы при виде ее невольно ерзали на своих вдруг впервые за много лет восставших мощах, страстно мечтая почесать блуд с этой Евиной дочкой, в этом сосуде скудельном!

Теперь-то Анисья была и впрямь сама себе госпожа. Живя у брата, который крепко ее любил и слова ей поперек никогда не говорил, да и вообще слишком был занят своими торговыми делами, чтобы вникать в хозяйственные, Анисья держала весь дом в своем пухлом, мягком кулачке и, надо отдать ей должное, блюла добро брата как свое собственное. Конечно, должна была всех раньше вставать и позже всех ложиться, всех будить — если служанки будили хозяйку, это считалось не в похвалу хозяйке, — зато была в доме полной властительницей. И слово ее было в отсутствие брата законом. И ежели она говорила, что после обеда идет в мыльню, а всем велит спать, то все и шли спать (старинный обычай послеполуденного сна или, по крайности, отдыха вообще свято блюлся на Руси, всякое отступничество считали в некотором роде ересью), и никто не выглядывал ни на заднее крыльцо, к которому в эту пору, хоронясь в тени забора, прокрадывался по огороду нечаянный гость… И самая любопытная девка не смела соваться в небольшую мыльню, размещенную в подклети, между кладовок, где разомлевшая хозяйка полеживала на лавке, накрытой полотном, уже согнув ноги; и стоило Марко стать на пороге, она нетерпеливо разводила их, вся выгибаясь и приподнимая бедра, так что те мгновения, пока он раздевался, вернее, срывал с себя и швырял как попало одежды, казались самыми долгими в его жизни. А потом он вспрыгивал на лавку, врывался в Анисьино тело, и добрых два-три часа они непрестанно, жадно, безумно ласкали друг друга, изливая свою похоть — и вновь, после мимолетной передышки, возгораясь. Это был какой-то беспрерывный круговорот конца и начала, начала и конца, когда, обмякнув, опустошившись, едва дыша, Марко вдруг слышал тихий смешок Анисьи, ощущал поцарапыванье ее ноготков по своему животу — и все мягкое, сонное вновь делалось каменно-твердым, боевым и начинало неутомимо ворочаться в жаркой тесноте, пока Анисья не заходилась в протяжных стонах, не стискивала его бедра коленями до боли… и вся сила его, вся жизнь, сама бессмертная душа, чудилось, собирались в самом кончике его обезумевшей плоти, чтобы вновь, и вновь, и вновь низвергаться в эту сладострастную бездну.

Марко вскоре осознал невероятное: желание Анисьи способно возбуждать его бессчетно, и ежели была б возможность лежать на ней сутки, двое… неделю, месяц, Марко ублаготворял бы ее снова и снова — подобно Сизифу, который снова и снова вкатывал свой камень в гору, под стать Данаидам, опять и опять наполнявшим бездонную бочку, — пока не умер бы, так и не высвободившись из ее жадных коленей! Но в голове Анисьи словно бы петух пел в урочный час: стоило ей почуять, что уже истекает время послеобеденного отдыха, как она прохладно целовала Марко, выскальзывала из-под него и, едва позволив омыться и вытереться, выталкивала прочь с наказом уходить скорее, стеречься от нечаянного глаза — и непременно приходить завтра.

Марко брел на подгибающихся ногах, не думая об осторожности, совершенно изнемогший. Встреться ему в такую минуту Михаил, потребуй объяснений — и губами не смог бы шевельнуть, не то что отбиться в случае нужды! Но почему-то уже через четверть часа силы возвращались к нему, мышцы крепли, воспоминания о белопенной Анисье оживали в голове… а в штанах твердел, оживал, наливался нетерпеливой силой тот кусочек его тела, который только что казался навеки изнемогшим, опустошенным, умершим. И Марко с суеверным восторгом, который был сродни ужасу, думал, что не иначе она зачаровала его. Околдовала!