Елена Арсеньева

Свет мой ясный

Многая помощь бесам в женских клюках!

«Слово о женах»

Пролог

…Дверь внезапно распахнулась, и стены сотряслись от истошного вопля:

— Изменщик! Шуфт гороховый! [Героиня смешивает русское «шут» и немецкое «schuft» — негодяй. // Всероссийский телефон доверия для женщин, пострадавших от домашнего насилия: 8-800-7000-600. (Телефон работает с 07.00 до 21.00 по московскому времени. Звонки со всех телефонов России (включая мобильные) БЕСПЛАТНЫ и строго конфиденциальны.) ]

Фриц вскочил, как зазевавшийся новобранец по команде капрала, и ошалело уставился на сдобную даму в беленьких кудельках, столь пышно и затейливо взбитых, что могли бы соперничать с наимоднейшим париком.

— Катюшхен… — робко проблеял он, однако разгневанная особа вновь завопила, словно желая, чтобы ее анафему было слышно на всех площадях и улицах:

— Катюшхен?! Хрен тебе, а не Катюшхен, чучело заморское! Да гореть бы вам в адовой смоле, грешникам!

И, чтобы проклятие уж точно не миновало проклятых, она для верности ткнула пальцем сначала во Фрица, а потом в его сообщницу, которая полулежала на канапе и неторопливо приводила в порядок свои смятые одежды.

— Не согрешишь — не покаешься, — ухмыльнулась сообщница, нимало не смущенная, словно попадать в такие ситуации для нее было дело привычное.

— Молчи, ты, оторва! — вызверилась «Катюшхен». — Я тебя голую-босую на улице подобрала, приютила, обогрела, а ты… Змею подколодную я на своей груди вскормила! Змеищу!

От жалости к самой себе у нее выступили слезы и покатились по буйно нарумяненным щечкам, а одна даже капнула на грудь.

Лицо Фрица перекосилось от жалости…

— Что это вас, барыня, разобрало? — нагло спросила «змеища». — Сколь мне ведомо, вы уж давненько герра Фрица в покое оставили. Как же не подобрать то, что плохо лежит?

Барыня от этакого бесстыдства опять ударилась в крик, поливая «изменщика» и «распутную девку» такими помоями, что Фрицу наконец надоело их хлебать.

— Довольно, Катюшхен! — заговорил он, против обыкновения, очень чисто по-русски — должно быть, от злости. — Мы не супруги, и я не давал тебе поручительства в вечной верности. Твое поведение с этим толстым герром Штаубе меня тоже изрядно возмущает! Я ведь видел, как вчера на балу он уронил тебе в декольте маринованную вишню, а затем бессовестно выуживал ее оттуда пальцами, причем ты не отвесила ему пощечину, а только хихикала.

— Ну так щекотно же, — простодушно улыбнулась Катюшка. — Небось захихикаешь, когда он холодными перстами…

Но тут же спохватилась, что из обвинительницы вот-вот сделается обвиняемой, и снова заголосила:

— Господин Штаубе хоть и толст, да не скуп! В отместку за щекотку он мне меж грудями золотую монетку сунул! А ты каков? Где те шнурованья [Корсеты (старин.).] да сорочки с чулочками, кои ты мне не далее как третьего дни клялся презентовать? А туфли? Туфельки красненькие с каблучками? Сулил, да в посулах по сей день и хаживаю! И еще смеешь мне вчинять упреки? А я что — к дереву привязанная, чтоб их выслушивать? Не стану! Уйду от тебя, постылого! Герр Штаубе домик мне в Китай-городе обещался снять, а что тут у тебя, в такой дали от всех, скуку скучать? Оставайся здесь сам со своею оборванкою! Только знай: все робы [Платья (старин.).] мои, и юбки, и прочие вещички, и епанчишки [Епанча — длинный и широкий плащ (старин.).], и шали — я все с собой заберу, а коли не дашь — так ославлю тебя, что и на Кукуй [Т. е. в Иноземную слободу, где жили и соотечественники Фрица — немцы.] носа не сунешь: засмеют!

И, не удостоив более взглядом ни бывшего любовника, ни ту, с коей он оказался застигнут на месте преступления, Катюшка круто повернулась и поплыла из комнаты. Ее торжественное убытие было несколько смято тем, что ворох юбок, распертых фишбейнами [Фишбейн — прообраз будущих фижм: особых каркасов, распирающих женское платье справа и слева, предшественников обручей-кринолинов.], застрял в дверях, и ей пришлось протискиваться бочком. Но вот сие было благополучно осуществлено, и дверь за оскорбленной в своих лучших чувствах дамой захлопнулась.

Фриц фон Принц получил отставку.


По дому еще какое-то время разносилось эхо Катюшкиного негодования, однако собрала она свои пожитки на диво споро: не прошло и получасу, как засвистел, загаркал под окнами кучер, и сытые лошади, громко топая по набитой земле, повлекли возок с Катюшкиным добром и ее саму прочь от грешного любовника — в объятия нового… Новое ведь, известное дело, всегда лучшее!

Девка, которая ввела Фрица во грех, задумчиво поглядывала на оторопелого немца.

Уж не исчезнуть ли ей подобру-поздорову? Дело-то сделано, чего еще ждать?

Внезапно Фриц ожил. Подошел к буфету, достал четырехугольную бутыль толстого стекла, глотнул прямо из горлышка раз да еще раз, а потом повернулся к канапе с восклицанием:

— Ну, fortfahren там, где aufhören! [Продолжать; прекращать (нем.).]

И немедленно исполнил сказанное.

Глава первая

Спасена, да не прощена

Алена вылила последнее ведро в бочку и с наслаждением разжала руки. Ох, как же она умаялась! Сперва, вставши далеко затемно, колола дрова — готовить завтрак, потом чистила котлы после него. А пока наполнишь эту бочку, руки отвалятся! Для трапезы воду велено было носить только из ключа под горою, хотя водовозы исправно доставляли бочками обычную, речную. Но сестра Еротиада, трапезница, была непреклонна: только ключевую! И носить воду предписывалось келейнице Алене. Только ей. Изо дня в день. Не менее двадцати раз спускаясь под крутую гору и вползая на нее, причем с двумя тяжеленными деревянными бадейками, из которых чуть не половина воды просачивалась да выплескивалась. Ноги у Алены всегда были ледяные и мокрые. Спасала летняя теплынь, к тому же, верно, ничто теперь не охладит ее сильнее того смертного холода, который она непрестанно ощущала те сутки с половиною, пока не спустился с небес светлый ангел и не только душу ее освободил, но и тело избавил от мучительной смерти.


…Страшно вспомнить былое! Даже стража изумлялась, как это мужеубийца, зарытая сутки назад в землю на Красной площади [Обычное в петровское время наказание для преступниц.], так что только одна голова торчала, все живая да живая. А она сама не знала, как это так случилось, и молила Господа о смерти. Обугленное тело Фролки покачивалось над ней, и несчастная знала, что снимут его, лишь когда она умрет.

Фролку спалила Ульянища: она созвала стражу, она обвинила невестку и ее любовника в отравлении своего брата, беломестца [Беломестец — человек, свободный от казенных платежей, в отличие от посадских людей (старин.).] Никодима Журавлева, и краже его казны, а когда в пыточной избе никто из схваченных не пожелал признаваться в преступлении, Ульянища, воспользовавшись минутным отсутствием палача, подскочила к висящему на дыбе Фролке, извлекла из складок своего мрачного вдовьего одеяния плоскую квадратную бутыль, свинтила пробку и чем-то едким, остро пахнущим щедро облила Фролкину голову, а потом схватила свечку и сунула ее прямо в лицо парня.

Нечеловеческий вопль оглушил Алену, лежащую в углу со связанными руками, вспышка огня ослепила ее. Голова Фролки пылала… Тогда Алена и закричала:

— Да! Да! Я виновна! Убила! Отравила! Да, да! Только оставьте его, оставьте!

Сознание спасло Алену от пыток, но приговорило к мучительной смерти. Оболгав себя, она избавила и Фролку от новых мучений, да не от гибели! Ежели б их судили лишь за прелюбодеяние, то, водя по улицам вместе нагими, били бы кнутом. Но… «Подлежат, яко разбойники, казни смертной!» Полумертвый Фролка был повешен; для него смерть сделалась мгновенным и милосердным избавлением; сообщницу же его зарыли в землю «по титьки с руками вместе» и оставили умирать.

От ужаса, холода и жажды Алена пребывала почти в постоянном беспамятстве, которое развеялось только дважды: первый раз на время, второй — навсегда.

…Вдруг затопали копыта, совсем близко пронеслись кони. Три темные фигуры соскочили с коней, вмиг сделалось светло как днем от факелов.

— Ну что, Франц? — с усмешкой, раскатисто проговорил тот, который был выше всех ростом. — Говорил я тебе, что сыщу-таки не нарумяненную, не набеленную бабу? А ты спорил: мол, не отыщется таковой на Московии! Ну как, сыскал?

— Сыскал, что и говорить, — мягким нерусским голосом отозвался человек в огромном желтом парике, который в свете факелов чудился отлитым из золота. Да и сам обладатель его весь искрился и сиял множеством золотых и серебряных украшений да каменьев, там и сям на него навешанных. Двое других выглядели несравненно скромнее, особенно тот, самый высокий, одетый и вовсе как простой человек, — однако именно перед ним пуще всего тянулись солдаты, именно ему с почтительным лукавством кивал разряженный господин, приговаривая:

— Не спорю, не спорю более, великий государь!

Государь!

В своем полумертвенном оцепенении Алена слегка встрепенулась. Неужто сам царь?..

Она впервые видела его; широкоплечая, непомерно высокая фигура показалась ей устрашающей. Даже и мысли не мелькнуло попросить о милости. За всю жизнь она не слышала о царе доброго слова, тем паче — в доме мужа. «Чертушка», «чертов выкормыш», «обменыш» [Так называют детей, рожденных от леших, или тех, кого нечистая сила подсовывает в колыбели вместо украденных долго не крещенных младенцев.] — что проку просить такого о милости?

Устало опустила веки, чтобы огненные, черные глаза царя не жгли ее.

— Что ж сия молодая дама натворила, Петр Алексеевич? За что ее в землю? — вновь послышался мягкий иноземный выговор, однако ответил ему не раскатистый, рявкающий голос, а еще третий, прежде не слышанный Аленою:

— Что, что! Известное дело! Сжила со свету муженька — полезай, баба, живьем в могилу. Ее, бедолагу, уже никакие румяна не украсят.

— Суров русский закон! — с некоторым даже испугом протянул иноземец, на что царь отчеканил:

— Время нынче лихое, и шатание великое, и в людях смута. Без суровости никак, верно, Алексашка?