С тех пор, как Мария приблизила Анну к себе, сделав своей камер-фрейлиной, они много времени стали проводить вместе — Анна сопутствовала ей в дни беременности и присутствовала при родах, сопровождала в неутомимых поездках с благотворительностью: Мария, следуя примеру Александры Федоровны, покровительствовала больницам и приютам, богадельням и нескольким благотворительным обществам, навещала с визитами гимназии и институты, в том числе и Смольный. И глядя, как Мария преодолевает прежний, юношеский, страх перед ответственностью роли будущей императрицы и едва поспевая в поездках за своей госпожой, Анна удивлялась — откуда в этой хрупкой, болезненной молодой женщине столько мужества и выдержки, помогавшей ей преодолевать и свою немощь (чахотка неумолимо овладевала слабым телом бывшей немецкой принцессы), и свое одиночество.

При ближайшем рассмотрении Мария оказалась существом, обладающим не единственно лишь тонкой душевной организацией, но и весьма требовательной в общении. Многим она казалась слабой и нерешительной, ее обществом часто тяготились и упрекали супругу наследника в чрезмерной гордости, но очень скоро Анна поняла, что причина склонности Марии к уединению — не в недостатках, а достоинствах ее натуры, главным из которых Анна почитала избирательность в дружбе. Мария не торопилась окружать себя большим количеством пустых и громкозвучных компаний, предоставляя свободное от семейных и государственных забот время встречам со своим духовником и разговорам с немногими приближенными к ней фрейлинами, к числу которых — самых доверительных — принадлежала и Анна.

Именно это, вполне осознанное стремление ограничить общение узким кругом избранных лиц вызывало негодование некоторых придворных, и Анна, как-то услышав фразу одного весьма влиятельного вельможи из окружения императора о том, что он сожалеет о будущем страны, на троне которой окажется столь анемичное и бесцветное создание, которое даже не способно долго удерживать вниманием нить разговора, не удержалась и вступилась за свою госпожу. «А вы не подумали, Борис Николаевич, о том, что, быть может, это просто вы настолько неинтересны Ее высочеству, что ей беседовать с вами тяжело и утомительно?» — спросила она и испытующе взглянула на говорившего. Царедворец тогда нахмурился, бросив на Анну гневный и весьма выразительный, негодующий ее вмешательством взгляд, но промолчал — сей господин и впрямь был известен своей бестактностью, и порой за исходящим из его уст словесным потоком забывался и сам предмет обсуждения, и тем более, сникал и стушевывался, независимо от ранга, его собеседник.

Анна не нашлась тогда, что ответить Марии на предположение о характере ее сомнений в ответе князю Репнину, но не признать справедливость слов Ее высочества она не могла. Доверительность отношений, вновь возникшая между нею и Михаилом, пусть даже в своем эпистолярном обличии, вернула Анну во времена далекие, но не забытые. И она в который раз вынуждена была признать, что чувства эфемерные, платонические имеют над людскими душами власть куда более существенную, чем те, что основаны на простых и понятных желаниях и говорящие на языке не флюидов, а плоти.

— Мне почему-то представляется, что однажды вы непременно захотите ощутить то, чего волею обстоятельств в свое время избегли, — завершила свою мысль Мария, расставаясь со своей фрейлиной: «До завтра!». Она со слов самой Анны наслышана была о ее мытарствах, начиная со дня памятного выступления на балу у Оболенского, и теперь увидела в происходящем между баронессой и князем Репниным не простое продолжение незавершенной когда-то любовной истории, а библейское возвращение на круги своя.

— Однако считается, что нельзя дважды вступить в одни воды, — с сомнением покачала головою Анна.

— Можно, если эти воды — божественные, — улыбнулась Мария, и Анна вздрогнула: она никогда не думала о своих отношениях с Репниным с этой стороны, потому как искреннее полагала, что ее предначертание — Владимир Корф. А может быть Мария права, и он был лишь испытанием, в то время как увлечение Михаилом являлось посланием небес — светлым, прозрачным и незамутненным реалиями земного бытия? И не станет ли это чувство ее возвращением к жизни, ее спасением от дурного глаза и истомившей душу печали об утраченной любви?.. Вернувшись домой и находясь под сильным впечатлением от разговора с Ее высочеством, Анна тотчас же села за ответ Репнину, в котором, поблагодарив Михаила за откровенность, признавалась в том, что Лиза взяла подобную клятву и с нее, и в завершении однозначно дала понять князю, что готова на еще одну попытку стать счастливой, а утром слуга отнес конверт, адресованный Репнину, на почту.

Однако через несколько дней Анна одумалась и от сделанного ужаснулась — как будто и не сама сочиняла отправленное письмо, и слова ей неведомо кто нашептал. Не то, чтобы Анна испугалась собственной откровенности — накануне ночью ей явился Владимир и, ничего не говоря, посмотрел на нее с такою укоризною, что Анна едва не разрыдалась во сне, а, проснувшись, долго не могла успокоиться. Но вернуть письмо уже не представлялось возможным, и Анна на несколько месяцев замерла в тревожном ожидании следующего послания князя. И теперь ею уже владело не стремление начать новую жизнь, а чувство вины перед памятью Владимира, которое росло в душе Анны с каждым днем, приближавшим получение ею ответа от Репнина.

Варвара, заметив, как побледнела и осунулась ее любимица, немедленно принялась ее пытать, что да почему, и, в конце концов, Анна поведала старой няньке и про разговор с Ее высочеством, и о явлении Владимира. Но, к удивлению Анны, Варвара истолковала сон по-своему:

— Ты, — сказала она, хмурясь сердито и назидательно, — не того боишься, Анечка. Твой враг — заклятие окаянной княгини. Владимира твоего уж нет, а то, что является тебе, так это значит — тянет и тебя с собою на дно, чтобы злодейство Марьи Алексеевны исполнилось. Она ведь не вашу свадьбу расстроить хотела, а вас обоих погубить, чтобы отомстить и супругу своему, твоему батюшке, а также и другу его верному, барону Ивану Ивановичу, упокой Господи их души!.. И коли ты не к сердцу своему, а к страхам прислушиваться станешь, ошибок много совершишь и ей осуществить задуманное поможешь. Только тебе в прошлом увязать не резон, тебе дальше жить следует, чтобы круг этот порочный разорвать и обрести свободу от заклятия. А чтобы мужа своего погибшего не пугаться до смерти, ты с ним заговори — да не сердито, а ласково, и проси, чтоб тебя благословил и не мешал, ради своей любви к тебе и ради деточек ваших. Но уж если по правде все говорить да по-нашему, по-простому на сон твой посмотреть, так это все к новостям — известие тебя ожидает. Скорое.

Анна вздохнула — если бы все так просто! Но Варвару послушалась, и с того дня стало ей и дышать легче, и сны уже не были больше такими тревожными. До нынешнего утра, когда, позавтракав, как обычно, легкой булочкой с джемом — привычка, привезенная ею из Франции, Анна попросила служанку (из новеньких, девушка приходилась Никите двоюродной сестрой: в благодарность за помощь в деле с самозванцем Анна выкупила ее у соседей, Завалишиных, которым Дарью в отместку Никите продала еще много лет назад Долгорукая) принести себе кофе в библиотеку, и, проходя мимо столика для писем, увидела только что принесенное письмо.

* * *

Странно, подумала Анна, когда первое волнение улеглось, и она разглядела надпись на конверте, почерк — не Михаила. Почерк вообще не был Анне знаком, и тревога, смешанная с любопытством, все же победила возникшее было сомнение — читать или не читать послание неизвестного ей корреспондента. Но когда она вскрыла конверт, то из него выпал еще один, надписанный рукою Санникова, и к которому был английскою булавкою прикреплен сложенный вдвое листок. Почерк на листке оказался тот же, что и на первом конверте, и выдавал в его обладателе не только недостаток образования, но и простоту происхождения — послание было составлено с усердием человека, редко прибегавшего к эпистолярному жанру, а буквы выводились его автором так ровно и бережно, как будто не только сам процесс, но и бумага, а также перо и чернила являлись для корреспондента величайшей ценностью.

«Ваше сиятельство, — прочитала Анна, — обеспокоить вас велит мне сострадание к тому, кто лежит в нашей больнице с сомнительными надеждами на выздоровление. Господин ученый был подобран в лесу близ сибирского тракта без дорожных вещей и документов и состоянием очень плох. А в сознание пришел и вовсе недавно, а то все бредил — однако же мысли его нам неведомы. Но днями очнулся и назвался Павлом Васильевичем Санниковым и просил написать вам как можно более срочно и дал для вас листки в конверте, каковые зашиты оказались у него за подкладкою сюртука, благодарение Господу, что одежду его сжигать не решились — мало ли как болезнь обернуться могла, думали — вдруг выйдет надобность опознавать. А так как нашелец наш теперь не безымянный и говорит, что вы — его надежда и благодетельница, сообщаю, что Павел Васильевич жив и поправляется. За сим остаюсь с нижайшим поклоном и почитанием Авдотья Тихоновна Щербатова, медсестра уездной Каменногорской больницы».

А Варвара-то оказалась права, отметила про себя Анна, закончив чтение, вот оно известие! Скорое, да только воистину тревожное.

Писем от Санникова, равно как и от младшей своей сестры Сони, коей Павел Васильевич вот уже много лет был верным пажом и обожателем, Анна не получала давно. Последний раз Санников присылал ей оказией свой дневник, который вел с того дня, как они вместе с Соней сошли на берег в Константинополе и повстречались в русской миссии с Анной.

Следуя, подобно Санчо-Пансе, за своей неутомимой спутницей, всегда полной устремлений узнать и запечатлеть в своих этюдах решительно все на белом свете, Санников создавал очаровательные эссе, в которых дух и обстоятельства авантюры и флирта, присущей темпераментной Соне, соседствовали с тонкими и детальными наблюдениями за жизнью различных экзотических мест на земле. И хотя резкие повороты в судьбе и географии путешествий сестры немного пугали Анну, в целом она читала дневники Санникова с наслаждением — и потому, что написаны они были легко и увлекательно, и потому, что беспокоиться за сестру, рядом с которой находился столь бескорыстно преданный ей человек, стоило лишь как за героиню плутовского романа: все равно заранее было известно, что выйдет она из любых испытаний победительницей.

Разумеется, Анну не могла не смущать та бесцеремонность, с которою Соня превратила очарованного ею молодого литератора в наперсника своих приключений, но Санников обычно выглядел таким счастливым в ее обществе и так явно сквозило в его записях восхищение объектом своего поклонения, что Анна поняла: просто этот человек умеет любить и главное — ждать, и надеялась, что однажды неугомонный темперамент сестры смягчится, и Соня сможет не только искать взглядом по сторонам в поисках необычного, а обратит, наконец, взор к ближнему своему и увидит рядом с собою любящее сердце и чистую душу.

Из дневника, присланного пару месяцев назад Санниковым, Анна узнала, что, вкусив все прелести паломнической жизни, Соня заскучала. Вдоволь насладившись возвышенными красотами Елеонской горы, сосен Синая и развалин старого Иерусалима и запечатлев их в своих картинах в водяной краске и маслом, Соня заторопилась домой. Усидчивая по природе лишь за мольбертом, она скоро утомлялась от долгих бесед о духовном и не могла долго поститься и соблюдать правила, которых от нее требовала роль паломницы. И потому, когда на горизонте Святых земель появились корабли французской эскадры, Соня благоразумно обратилась к Санникову с просьбой поторопиться с отъездом, что и было сделано им незамедлительно. И вскоре они уже плыли в Константинополь, где, дождавшись отбытия российского военного крейсера, взошли на его палубу, чтобы отправиться в Севастополь.

Соня любила Крым: его воздух казался ей целительнее французской и итальянской Ривьеры, а пейзажи — привлекательнее. В Крыму она чувствовала себя одновременно и дома, и в путешествии, ибо жемчужина русского юга не переставала удивлять ее открытиями — так много в Крыму было редких мест по красоте и соцветию красок. И когда корабль вошел в бухту Севастополя, Соня сентиментально прослезилась, положив голову на плечо Санникову, и Павел Васильевич какое-то время боялся пошевелиться, чтобы не упустить такое редкое мгновение счастливого единения со своей избранницей.

А потом началась осада. И Соня, несмотря на все уговоры своего спутника, отказалась уезжать, пока еще путь в Россию оставался свободен. По своему обыкновению она устремилась в самую гущу событий, разрываясь между полевым госпиталем, благотворительностью и зарисовками, из которых складывалась эпическая, но вместе с тем трагическая картина подвига русских солдат. Соня отдала все свои вещи обласканным ею семьям защитников крепости и сделалась самой заботливой сестрой милосердия в гарнизоне. Она с упоением принялась содействовать хирургам, и Санников не успевал порою уследить за ее тонкой фигуркой в длинном суконном платье с белым передником и белым платком с красным крестом на голове. И дабы не терять ее совершенно из виду, он и сам напросился помогать в госпиталь, согласившись носить раненых и убирать за ними.

Однако осада затягивалась, а приключение все больше перерастало в испытание. И хотя Соня не намерена была сдаваться, ее организм оказался неприспособленным для столь серьезных переживаний, и вскоре она слегла, а Санников превратился кроме всего прочего в сиделку, опекая и выхаживая ее. А когда в обороне противника образовалась брешь, пробитая упорными атаками из крепости, Санников вместе с Соней в числе других мирных жителей, были вывезены и тайными тропами переправлены в горы, откуда проводник вывел их к позициям русских войск за Херсонесом. Соня была плоха, но, хотя с трудом перенесла тяжелый переход, все беспокоилась, не пропала ли ее папка с рисунками, и умоляла своего спутника стать их душеприказчиком. Санников на эти слова внимания не обращал — не позволял Соне думать о худшем, не отходя от носилок ни на минуту и подбадривая ее.

Можно представить его потрясение, когда, едва оправившись от болезни, Соня вышла из Одесского госпиталя со словами — так куда мы поедем теперь? Санников, и сам едва державшийся на ногах, устало принялся уговаривать Соню к возвращению в Петербург, но она была непреклонна — ей опять хотелось на передовую. И первое, что сделала Соня после излечения, — устроила выставку и аукцион своих севастопольских зарисовок, передав впоследствии деньги, вырученные за экспозицию и проданные работы, семьям севастопольских беженцев, вывезенных вместе с нею и Санниковым. И лишь нервический обморок, приключившийся с ее верным телохранителем по причине крайней истощенности, на время остановил Соню — она вдруг поняла, что может потерять Санникова, и с усердием стала бороться за его жизнь. Разумеется, это еще не означало признания в любви, и, тем не менее, на краткий миг Павел Васильевич стал самым счастливым человеком на свете — дорогая его сердцу молодая женщина поила больного куриным бульоном, пичкала лекарственными порошками и меняла на голове холодную повязку. Увы! Идиллия была недолговечна: так как всё, что Соня совершала вне рисования, она делала с размахом, то вскоре Санников предпочел сказаться здоровым и возненавидел болезнь, чтобы не испытать ненависти к своему ангелу милосердия.

И все же передышка пошла ему на пользу — пока он поправлялся, Санников не только отдохнул и посвежел, но и написал тот самый дневник, который вскоре был отправлен им Анне. Прочитав его, Анна вздохнула — горестно за всех страдальцев Севастополя, облегченно за сестру: она была жива и в надежных руках. А потом опять долго не было писем — последняя весточка неожиданно пришла от Сони, что несколько насторожило Анну: писать сестра любила только маслом. В своем послании Соня сообщала, что встретила удивительного человека, голландского ботаника, который заворожил ее рассказами про тайны уральских гор, и она решила присоединиться к его экспедиции. Правда, в последних строках следовала приписка — Павел Васильевич тоже едет с нами, и взволновавшаяся было Анна успокоилась. И вот этот конверт!

Из листочков, которые лежали в письме Санникова, Анна поняла, что они вырваны были из его нового дневника, и, разглядывая неровные края бумаг, она сделала вывод, что тетрадь из рук Павла Васильевича, вероятно, вырвали, случайно оставив в намертво зажатом кулаке несколько фрагментов текста, которые он позже, по-видимому, успел разгладить и сложить в конверт, который, как потом заметила Анна, тоже был вырван из дневника Санникова, но, возможно, ранее: записей на нем не было, и сделал это, скорее всего, сам Павел Васильевич.

Составить полную картину произошедшего из попавших в руки Анны обрывков дневника было трудно. В одном фрагменте текста было что-то про ученого аптекаря Ван Хельсинга, искавшего в горах соцветия редких трав, прославленных в народной медицине своими исключительными целебными свойствами. В другом было дано описание какого-то места в горах — по ходу изложения Санников все удивлялся, откуда и чем питает свои воды роскошное озеро в горной котловине. Еще там попадалось упоминание старого скита и изумление прекрасным состоянием икон — точно кто-то берег их и следил, чтобы свечи не гасли, и это в непроходимой тайге?!

А вот сейчас Анна разволновалась по-настоящему. Как могло случиться, что Санников был найден в лесу один, и куда исчезла Соня? И что это была за экспедиция в такое время?! Война отнимала у страны все финансовые и человеческие ресурсы, а какой-то ботаник отправляется в горы за цветами для аптекарей? Вряд ли это могло быть военным заказом — спасти Россию могли не лекарства, а мир.

Анна не раз говорила об этом с Марией, хотя ей больше приходилось слушать, ибо она не была столь детально осведомлена, как была посвящена во все события Ее высочество. У Марии имелся свой взгляд на войну, и когда Анна с гордостью рассказала ей, какой овацией встретила публика в зале реплику героя из драмы Озерова «Дмитрий Донской», показанной днями в Александринском театре, — «Лучше погибнуть в бою, чем признать позорный мир!», Ее высочество лишь грустно улыбнулась и промолвила:

— Иной раз лучше позорный мир, чем полное уничтожение.

— Но имеет ли кто-либо право обрекать на позор народ, не спросив у него прежде, готов ли он к такой жертве ради спасения чести? — воскликнула Анна, удивленная пораженческими настроениями своей госпожи.

— Наша беда заключается в том, — вздохнула Мария, уже давно и в вере своей, и душою ставшая русской — даже более русской, нежели иные, исконные, — что мы вынуждены молчать. Мы не можем сказать народу, что эта война началась совершенно глупо, бесцеремонным захватом Дунайских княжеств. Что велась она вопреки здравому смыслу, что страна была не готова к ней, не имея достаточного количества оружия и боеприпасов, что у нас плохо организовано управление на всех уровнях и слишком мало порядка. Что наши финансы на исходе и что наша внешняя политика уже давно проводится в неверном направлении, и что все это привело нас в ту ситуацию, в которой мы сейчас находимся…