Все эти вожди тогда очень хотели подружиться с молодой литературой, встречались в смешанных компаниях. В частности, с Фрунзе мой отец был очень хорош и выпивал. И вспоминал, что Радек в одной такой компании подошел к отцу и Пильняку и сказал: “Только что умер Фрунзе, вот как это было”. И рассказал сюжет со Сталиным, как тот настаивал на операции для Фрунзе. И Пильняк, когда Радек от них отошел, говорит: “Я об этом напишу повесть”. Отец ему говорит: “Не делай этого, лучше этого не касаться”. А Пильняк ему отвечает: “Ну что они со мной могут сделать?” Вот это по поводу отцовской бесшабашности, “палач” и так далее…Все-таки у него было ощущение страны, где он живет. Он иногда нарушал, но все-таки понимал порядок вещей и событий.

Из избы потом пришлось уехать, шла реконструкция Москвы, причем какие-то избы все равно сохранились, но нашей избы не осталось. Она находилась в районе теперешнего старого Ботанического сада, и возле сада стояла сосисочная, где покупала сосиски наша с братом гувернантка, обучавшая нас французскому языку. Миша любил, чтобы мы на людях разговаривали по-французски. Надо сказать, что в те годы мы легко это могли делать, потом, по-моему, он почти совсем забыл язык, а я тоже с некоторым трудом его восстанавливал уже несколько лет спустя. Вот хорошо помню эти походы в старый Ботанический сад на французском языке.


Как лопасти листья виктории-регии
На Старой Мещанской в саду ботаническом,
И кроны посланники рыжие, пегие
Как будто бы кланялись перед величеством.


Мы с братом, гуляя, вконец офранцузимся,
Пока гувернантка в Безбожном, в сосисочной.
А ночью, как разными сотнями фудзиям,
Любуемся иллюминацией призрачной…

Это была первая пятилетка, начало преобразования Москвы, и для писателей надстроили на три этажа старинный дом в Нащокинском переулке, вскоре переименованном в улицу Фурманова. Фурманов же был комиссар при Чапаеве. Это военное обозначение улицы продолжилось в моих занятиях. Я там довольно рано научился по-настоящему, по-взрослому стрелять. Одним из наших соседей был венгерский писатель-коммунист Мате Залка, вошедший в историю как генерал Лукач, командовавший 12-й Интернациональной бригадой в гражданскую войну в Испании, где он погиб при неясных обстоятельствах. Я знал потом довольно близко Эйснера, русского эмигранта, который из Парижа отправился в Испанию защищать Республику, был его адъютантом и, собственно, присутствовал при его гибели, но он говорил, что осталось непонятным все-таки, кто стрелял. Дело в том, что это было время, когда Сталин явно насылал своих людей просто из КГБ, чтобы управлять течением испанской войны, и Лукач ему мог мешать. Лукач был забавник, смешной человек, который любил детей. А мне он сказал, что он меня должен обязательно обучить настоящей стрельбе. У него был тир в квартире, я стрелял, и когда он решил, что я могу уже успешно продемонстрировать свое искусство, то пригласил моих родителей. Представляю, как обомлела моя мама: четырехлетний малый стреляет из взрослого револьвера во взрослом тире. Так что она устроила скандал Мате Залке, который думал, наоборот, что развлечет их. Но вы знаете, у меня это техническое умение сохранялось. Я проверял. Мой дальний родственник-военный как-то показывал свое оружие, я пострелял из него. Во всяком случае, убедился, что не забыл, как это делается.

Ну, никого не убил за прошедшую жизнь. Не зарекаюсь, но как-то не было случая.

О смерти я начал думать довольно рано. Но понимал ее все-таки детским образом — как временное исчезновение. Моя няня Муся, Мария Егоровна Трунина, уроженка села Мартемьяново Тульской губернии, давно покинула родные голодные места и жила у нас дома. Но по воскресеньям она уходила из нашей семьи к родственникам из этой тульской колонии в Москве, а потом в понедельник снова приходила. Она мне потом пересказывала, что я ее провожал в очередной раз со словами: “Пожалуйста, не умирай!” Мне казалось, что она умирает на субботу-воскресенье, потому что я ее не вижу в эти дни. И еще я остро переживал реакцию моих родителей на смерть. Мне тогда пяти лет не исполнилось, но я почему-то очень хорошо помню день похорон Макса Пешкова, сына Горького, — как родители приехали, сраженные тем, насколько сам Горький раздавлен этой смертью.




В ушах довоенное Переделкино:
Патефон: How do you do, Mr. Brown?
Отец американское смотрел кино,
Никто не сомневался: Голливуду нет равных!


Кончаловские пересказывали восторженно,
Как Мейерхольд в мемуарах вспоминает fin de siècle.
У Афиногеновых старинный прибор
для изготовленья мороженого…
…Скажите, как из писателя получается зэк?

Переделкино в это время строилось, и мы одни из первых заселились. Я в Переделкине самый ранний житель — с 1935 года. Я заболел, и родители получили указание от врачей, что меня нужно держать на свежем воздухе. Вообще говоря, полагалось меня отправить в санаторий и в гипс там положить, но заменили гипс привязыванием к жесткой доске на кровати, и я два года пролежал в Переделкине, привязанный. В основном в лесу на нашем участке. И потом довольно долго родители из-за меня жили на даче. Так что годы перед войной мы были больше в Переделкине.

По каким-то отрывкам, которые помню о себе до этой болезни, она сказалась на довольно сильном видоизменении нрава. До нее я был совершенно несносным, с чудовищным характером ребенком, такое нормальное хулиганское детство. Я уже говорил, что отец мечтал, чтобы был сын. Поэтому я был, конечно, явно очень избалован. И он меня даже пытался пороть в каком-то случае — в духе таких старорежимных отношений. И вот эти два года лежания, два года хождения на костылях, четыре класса, которые я не посетил в школе, — для очень деятельного и живого мальчика сыграли свою роль. Я думаю, изменения произошли в сторону меньшей внешней активности, что было очень сильно в отце. Отец, конечно, не просто восхищался буддизмом, а считал, что буддизм ему очень близок пассивным отношением к жизни. То есть тем, что жизнь действительно настолько суета сует, что не стоит себя вкладывать в ее поверхностные проявления. Я не то чтобы воспринял это как буддийскую истину… Потом-то я сам стал этим заниматься. Но вот эта сторона отца, я думаю, на меня повлияла.

Отец в детстве, я даже точно скажу, примерно с шести до десяти лет, много для меня значил. И вот он, писатель Всеволод Иванов, я думаю, заложил основу всего, чем я потом в жизни занимался. Он был очень способный человек, увлеченный разными науками. Среди того, что он давал мне читать, было много научно-популярных, серьезных книг: английского астрофизика Джинса “Вселенная вокруг нас” и “Звезды и их судьбы” или замечательная книга физика Матвея Бронштейна, друга Ландау, мужа Лидии Корнеевны Чуковской, его расстреляли в 1938 году. “Солнечное вещество” эта книга называлась — история открытия гелия. Вот книги, которые я читал примерно в семь лет и обсуждал их с отцом. “Вот, прочитай обязательно. Ты знаешь, что самое интересное у Джинса? Есть такое место в центре нашей галактики, в соединении всех туманностей, где находится основное количество неведомой массы”. И отец глазами и интонацией мне показывает, что он что-то говорит необычайное, то есть явно в нем какие-то просыпаются мистические мысли его молодости, что вот, мы прикасаемся к тайне творца.

Я и теперь читаю разные сочинения об устройстве Вселенной, имел возможность их обсуждать не только с нашим замечательным специалистом Иосифом Самуиловичем Шкловским, но и с таким просто великим ученым, нашим современником Мартином Рисом. Он имеет официальный титул “астроном Ея Величества”. В Англии до сих пор есть такой титул. Англичане очень любят позитивную науку, и поэтому существует специальная должность — вот, человек должен для Ее Величества следить за тем, как устроена Вселенная. Один из главных выводов современной науки о Вселенной заключается в том, что в центре Млечного Пути, то есть нашей галактики, нашего содружества звезд, и, по-видимому, в центре всех других галактик, то есть отдельных вселенных внутри большой Вселенной, находится то, что теперь физики называют черными дырами. Это собрание всех возможных загадочностей, потому что из черной дыры ничего не выходит. Никаких сообщений о том, что там есть. Но если случайно какой-то предмет, не дай бог человек, пролетит мимо этой черной дыры, она в себя засосет. Совершенно страшная вещь. И сейчас как раз нечто еще открыто по поводу черных дыр, это одна из таких главных новостей науки. Экспериментально установлено, что черные дыры в центре Вселенной соединяют в себе большую часть массы. Мне на это как на очень важное открытие указал мой отец. Я вас уверяю, что в астрофизике тех лет никаких черных дыр не знали, никто не понимал идеи, что может существовать место, где находится немыслимая, колоссальная масса сконцентрированного вещества, о котором нам ничего не известно. Ну, вот Джинс что-то заметил. И моего отца это потрясло.

Я помню, как он мне принес “Жизнь насекомых” Фабра, французского энтомолога, и я стал наблюдать за так называемыми общественными насекомыми. Особенно подробно я интересовался муравьями и крайне неудачно пытался с ними ставить опыты. Я не понимал, что муравьи разных пород и разного цвета не ладят друг с другом. Ну, вот у нас в лесу, где я проводил много времени — сначала годами лежал, потом просто сидел, книжки читал, — я нахожу громадный муравейник. И чтобы что-то понять, часть этого муравейника кладу в банку. Стеклянная банка прозрачная, и я могу наблюдать, что муравьи делают внутри. Проходят сутки, и я уже не вижу там черных муравьев, а вижу рыжих, которые в большом количестве появились и плохо поступили с хозяевами, с черными муравьями, просто их поработили, съели, выгнали, и изменилось народонаселение. Я не понял, что, вообще говоря, это был тоже результат опыта. Но результат отрицательный. И вот эти общественные насекомые меня очень занимали, волновали, так что я бы сказал, что мой интерес к социологии восходит к этому времени. Все это были интересы моего отца.