Мои сестра и брат своим чувством юмора смягчали мою торжественность, потому что мне все казалось потрясающе важным и интересным. Но они смеялись надо мной. Я помню, что они какую-то кость где-то закопали и потом мне сказали, что они подозревают, что это какое-то ископаемое животное. Ну, это была их естественная реакция на мое остервенение в занятиях наукой.

Отец меня пичкал своей гигантской библиотекой. Увы, во время войны дача сгорела вместе с этой библиотекой, много тысяч книг. Но пока я лежал, они нагромождались около моей кровати. Так что мое образование несколько особое. У меня не было периода счастливого советского детства, вот когда люди благодарили Сталина “за наше счастливое детство”. Я никого не благодарил. И детство не было пионерским, я даже не был членом пионерской организации. Потом меня просили запомнить клятву “Я, юный пионер”. Я ее запомнил, но уже было не время, я просто не успел ее произнести.

В школу я до пятого класса не ходил, в основном читал учебники, даже университетские, своей сестры, поскольку она на десять лет меня старше. Учила меня мама, прежде всего писать. Ужасный почерк на всю жизнь остался.

Помню мамину красоту, ее светскость, как она умеет к себе расположить самых разных людей — не только интеллектуалов типа Федина и Пастернака, но и людей из простого народа, вроде моей няни. Это человеческое дарование у нее, несомненно, было. Я не знаю, хорошая ли она была актриса, но вот в жизни она роль такой мудрой женщины умела играть, что заметил Горький. А Горькому нужно как-то занять жену своего фаворита. И он для нее придумывает занятие: она — председатель Совета жен писателей. Но что это значит? Это значит, что к ней непрерывным потоком идут разного рода жены советоваться. И до тридцать какого-нибудь шестого года — ну, это смерть Горького, — все может быть просто смешно, каждая жалуется на измены, еще на что-то, а здесь уже начинаются политические преследования. Она продолжала общаться со многими женами арестованных людей, что далеко не все делали. И притом что я про отца рассказывал всякие истории, что он себе позволял смелого, все-таки я думаю, что мама в каких-то отношениях была смелее. В ней была какая-то хорошая жилка человека, заинтересованного в мире вокруг, что прямо противоположно отцу. Потому что отец, в общем, конечно, склонен был просто опустить занавес между собой и внешним миром, и чем плотнее занавес, тем ему будет уютнее. А у мамы было наоборот. Мама вполне хотела как-то интересоваться тем, что с другими людьми происходит.

Мама сразу после революции, когда ей было семнадцать лет — она того же возраста, что век, — вступила в партию. Потом партию очистили от моей мамы, потому что она была дочка капиталиста. Хотя вот эти капиталисты новорощенные, которые пришли в лаптях и стали потом владельцами текстильной фабрики, не были особенно богатыми, но все-таки достаточно для того, чтобы маму в этом упрекнули. Она мне всегда говорила, что тем самым ее спасли от ареста, потому что кого не вычистили — всех тех, с кем она была в первой ячейке в 1917 году, — потом арестовывали. Большинство вернулось с неизжитыми сталинистскими склонностями, потому что в лагере до них гораздо медленнее все доходило. А она все поняла.

И я уверен, что мама поощряла мое раннее понимание нашей действительности. Как-то она нашла около радио, которое стояло у нас в Переделкине в столовой, мою записную книжечку. В ней были по алфавиту разные страны. И короткие записи. “Германия. Диктатор — Гитлер. Министр иностранных дел — Риббентроп”. “СССР. Диктатура. Диктатор — Сталин. Калинин — фиктивный президент”.

И вот мама поступила замечательно. Это был 1937 год. Она меня вывела в сад в Переделкине. Я в это время уже кончил свое лежание и ходил на костылях. Казалось бы, она могла бы начать меня убеждать: нет, не диктатор. И для тех времен это была бы естественная ее реакция. Но она абсолютно не обсуждала со мной содержание. Она только сказала, что нельзя держать эту книжечку у всех на виду, возле радио. Я изъял ее и вырвал эту страничку, поскольку она объяснила мне, что это для всех них опасно. И эта книжечка без одной страницы у меня осталась до сих пор.

Отец мне рассказывал, что нечто подобное о Калинине я ему говорил еще раньше, в том возрасте, который я смутно помню. А потом я интересным образом узнал о троцкистах, которых судили. Дело в том, что мне перестали давать газеты. В то время, когда я лежал, я очень много газет читал, отец почти все выписывал. Знаете, почему надо было читать много газет: в них были разные новости. Общая цензура была, но все-таки в некоторых газетах можно было найти какие-то человеческие отдушины. Я хорошо помню один вечер у моего отца, когда меня эти взрослые люди стали спрашивать, что я в последнее время узнал из газет, а я им говорю, что Австрия присоединена к гитлеровской Германии. Ни один из присутствующих писателей этого не знал, потому что они читали “Правду”, а в “Правде” такого рода опасные новости не печатались.

И вот когда мне перестали давать газеты, я отомстил быстро. В огромной библиотеке отца, когда шарил по полкам, нашел издание отчетов с судов, и все, что эти несчастные, кого пытали, на себя наговорили, я прочитал в этих отчетах и убедился, что правильно мне газет не давали. Я про троцкистов узнал много разного. Одна проблема касалась моего отца. В книге “Литература и революция” Троцкий довольно много пишет о моем отце критического. Но экземпляр с благожелательной надписью, как он его ценит как писателя, подарил лично. И вообще у них были определенные личные отношения. И достоверно помню, что был некоторый конфликт. Мама требовала у отца, чтобы он уничтожил эту книгу. Он вообще не занимался уничтожением книг, в частности подаренных ему разными многочисленными людьми, которые погибли в те годы, но здесь он согласился. Она говорила, что это слишком опасно для всего семейства.

* * *

Итак, довоенное Переделкино… Интересное совмещение места и времени. В 90-е годы, когда открылись частично архивы КГБ, в одном из сборников был напечатан очередной донос о тамошней жизни. “В доме у поэта Сельвинского состоялось чтение его поэмы о челюскинцах. Присутствовали такие-то и такие-то”. Но подумайте — внимательность наблюдения! “После чтения Всеволод Иванов разговаривал с Пильняком”. Это была их первая встреча после некоторого перерыва, они долго не виделись. То есть это значит, что и за тем и за другим все время следили. Я думаю, что это уникальность Переделкина тех лет. С одной стороны, довольно много талантливых, замечательных писателей все-таки собраны в одном месте. С другой стороны — облегчает наблюдение.

Кто играет существенную положительную роль в переделкинской жизни — это Чуковский Корней Иванович. Он меня очень любил, мы с ним много имели дела. Он вообще любил всех детей. Меня он обучил английскому языку. Когда стал обучать, сказал: “Я одного уже обучил, и он эмигрировал”. Так что он от меня не скрывал, что он совершенно ненавидит этот строй. Он мне с восторгом читал “Испанский дневник” Кольцова, представьте — это 1938 год! Вообще Чуковский знал, что такое литература, но боялся советской власти. Он мне всегда говорил, что “когда требуют покаяться, я тут же пишу, что нужно, письмо в газету и так далее”. Но вот многих людей просто спасал. Того же Валю Берестова. Я знаю, что именно он Валю нашел в Ташкенте среди погибавших. У Вали была тяжелая пеллагра — болезнь, которая остается на всю жизнь после недоедания. Он добился, чтобы Валю, писавшего незаурядные стихи, включили в число тех одаренных детей, которым официально оказывалась помощь.

Были и еще отдельные блестящие люди, которые помогали обсуждениями, поскольку главной формой общения было чтение друг другу. Например, наш сосед Афиногенов — Пастернак его очень ценил. Ну, казалось бы, все разное у них! Афиногенов — как раз один из видных деятелей РАППА и очень такой в разных смыслах советский, партийный. Но при этом он женится на американской коммунистке, которая приехала помогать строить социализм. И у них в гостях бывает Прокофьев. Мои родители дружили с Кончаловским, художником. То есть на самом деле все-таки какая-то интеллигентная, просвещенная жизнь была. И я вспоминаю темы разговоров — это касалось таких серьезных вещей для культуры. Совсем мало было интереса к политике, хотя как бы действительность ее навязывала. Правда, мой отец был из числа немногих, кто очень следил за тем, что делает Гитлер и, в общем-то, правильно понимал, чем все это может кончиться.

Среди людей, с которыми дружили мой отец и писатель Леонов, было много военных. Почти все они потом погибли. Блюхер отдал моему отцу буквально за месяцы до своего ареста — без преувеличения — шкаф с разными папками биографического свойства. Это значит, что Блюхер достаточно доверял моему отцу. Отец все это сохранил, и мы потом их отдали в Ленинскую библиотеку, и там эти папки лежат теперь. Блюхеру, видимо, хотелось все-таки спасти какие-то данные о самом себе.

А его отчасти нужно было убрать, потому что он был из тех, кто подписал приговор Тухачевскому. Их почти всех Сталин убрал, поскольку их вынудили это сделать, и они, очевидно, знали некоторые “ненужные” подробности дела.